Простые петербуржцы тоже не прочь были поразвлечься.
Первое «танцевальное зало» открылось в 1769 г. на Мойке у столяра Кинта. «Каждое воскресение будет музыка: желающие при
том забавляться танцованием за билет платить имеют по 25 копеек,
а женщины безденежно впускаемы будут».
Обучали многому, прежде всего нужно было научиться
правильно держать себя:
«Голову не слишком подавать вверх, что могло бы показать
гордого, не хотящего смотреть на других человека, ни опускать вниз, что
показывает унижение самого себя и нерешимость смотреть на людей, притом
надлежит голову держать прямо и равномерно. Глаза, служащие зеркалом души,
должны быть скромно открыты, означая приятную веселость; рот не должен быть
открыт, что показывает характер сатирический или дурной нрав, а губы
расположены с приятною улыбкою, не выказывая зубов».
Не меньше забот было и с представительницами прекрасного
пола:
«Во-первых, надобно держать тело и голову прямо без
принуждения и утвердиться на пояснице, движение шеи должно быть свободно и легко,
взгляд веселый и ласковый, плечо опустить и отвесть назад, руки иметь возле
тела и немного поддавши на перед так, чтобы не было почти никакого расстояния
между руками и телом; кисти положить перед собою одну на другую...»
Летом петербуржцы танцевали в садах и парках. Первый
общественный сад открылся весной 1793 г. на Мойке, он
назывался «Вокзал в Нарышкином саду».
Учредил его помощник директора императорских театров барон Ванжура. По средам и
воскресеньям здесь проводились танцевальные вечера. Входная плата составляла 1 рубль. На танцплощадке играли попеременно
два оркестра — роговый и бальный.
Другой увеселительный сад располагался на острове
Круглом (Гутуевском). Здесь за вход брали
25 копеек, на все лето можно было купить
абонемент за 2 рубля 50 копеек. Помимо
общественных садов функционировали императорские
— Летний и Итальянский (между Литейным пр. и Фонтанкой) и сады вельмож,
куда по определенным дням разрешался допуск всех желающих. Такими были сады
Бестужева-Рюмина на Каменном острове. Елагина на
Мельгуновом острове», Строганова и Безбородко на
Выборгской стороне, Нарышкина на
Петергофской дороге и многие другие.
В XIX в. появились
новые танцы. Например, вальс.
Пришел вальс в бальные залы постепенно. Учителя танцев и
устроители балов вводили его в другие танцы или сочиняли массовые танцы,
основу которых составляли вращательные движения. В близости танцующих, в
соединении рук многие моралисты усматривали безнравственность. Екатерина I тоже была против вальса, лишь после ее
смерти он был введен при русском дворе. Но и при Павле I на общественных танцевальных вечерах в Петербурге полиция
запрещала «употребление пляски, называемой вальсеном».
В 1759 г. в Петербурге
появился и первый музыкальный вундеркинд.
«В большой Мещанской, в каменном доме г. советника
Вишнякова у музыкального мастера Загольмана продаются разные музыкальные
инструменты,— читаем мы такое извещение,— у нево же есть мальчик 8 лет, который к удивлению играет на скрипке
трудные концерты, а притом изрядно поет и танцует. Кто желает его слушать,
может приезжать по субботам ввечеру в 6-ом часу в помянутую квартиру, а ежели
пожелает кто слушать ево у себя на дому, тот может прислать за ним, когда
угодно».
Таким образом, вундеркинд оказался и скрипачом, и певцом,
и танцором — кто он был такой и чем был
на самом деле, мы не знаем.
В 1792 г. «Ведомости»
писали: «Недавно сюда приехавшая российская уроженка девятилетняя девица Гансен
будет иметь честь с некоторым тенористом дать большой вокальный и инструментальной
концерт, на котором они будут петь итальянские и французские арии. Всяк слушатель может нежностью голоса и
искусством столь малолетней девицы в удивление приведен быть. Она же, полагая
свое благополучие в одобрении и похвале столь высокопочтенной публики
употребит все свое старание для достижения предмета своего желания».
В 1798 г. музыкант Бервиль выходил на эстраду со своим
десятилетним сыном.
* * *
Русский человек XVIII
в., с большим любопытством рассматривавший иностранные изобретения, дал им
самое подходящее название (немецкое слово он не перевел, а применил в своем
языке): «куншт», «кунштюк».
Первый из таких «кунштюков» появился в Петербурге в 1755 г.: «В зале его превосходительства господина действительного камергера и
кавалера И. И. Шувалова, на Невской перспективе, приехавший сюда из Парижа
Франсуа будет показывать по понедельникам, вторникам, четвергам и воскресеньям
пополудни с 4 часов до вечера свою художественную машину, которая
представляет в натуральную величину пастуха и пастушиху (т. е. пастушку), которые играют тринадцать арий на
флейтоверсе. Пастух при этом ударяет такту и сии обе фигуры стоят под тению
дуба, на котором движутся разного рода птицы и голос свой с тоном флейты
соединяют; с смотрителей будет брано по рублю, а по вторникам отворяться имеет машина,
и механическое движение показываемо будет, за что тогда два рубля заплатить
должно».
На машину поглядеть пришла и Елизавета Петровна, и
«приехавший из Парижа Франсуа» был щедро награжден за свою диковинку.
В 1777 г. читаем: «С
дозволения главной полиции показываемо здесь будет между Казанской церковью и
съезжей (полицейской частью) в Марковом доме прекрасная, невиданная здесь никогда
механическо-музыкальная машина, представляющая изрядно одетую женщину, сидящую
на возвышенном пьедестале и играющую на поставленном перед нею искусно
сделанном флигеле 10 отборнейших по
новому вкусу сочиненных песен, т. е. 3
менуэта, 4 арии, 2 полонеза и 1 марш. Она с
превеликою скоростью выводит наитруднейшие рулады и при начатии каждой песни
кланяется всем гостям головою. Искусившиеся в механике и вообще любители
художеств не малое будут иметь увеселение, смотря на непринужденные движения
рук, натуральный взор ее глаз и искусные повороты ее головы; все сие зрителей
по справедливости в удивление привесть может. Оную машину ежедневно видеть
можно с утра 9 до 10 вечера. Каждая особа платит по
50 к., а знатные господа сколь угодно».
Эти машины заменились впоследствии «верными и искусно
устроенными механическими часами, кои играют на флейте, арфе и басе 10 разных штук и представляют: 1) великолепное село, на левой стороне
которого находится трактир, на верх коего из трубы выходит трубочист, бьет
часы, и после последнего удара прячется паки в трубу, а на правой стороне виден
под деревом сидящий и на флейте играющий пастух, а неподалеку от него на лошади
почталион, который соответствует пастуху игранием на роге; 2) трактирщика, стучащего служанке в окно и
приказывающего подать почтальону пить, с изображением, что служанка приходит и
несет бутылку и стакан, а за служанкою бежит собачка и лает на почтальона и со
стоящим на оных попугаем, который отвечает на вопросы до 50 разных слов и поет арии».
Читаем в газете: «Господин Вирбес, клавикордный мастер в
Париже, выдумал новый клавесин, названный «Клавесин Гармонико-Небесный»,
который один своею игрою может выигрывать с точностью «консерты» и
«симфонии-консертанты». Он соединяет в себе действия, каковые имеют
пьяно-пьяниссимо, форто-фортиссимо, кречендо и сморцендо с 5 или 6
степенями, переменяемыми по произволению, и сверх того сей клавесин совершенствует
голос 14 разных инструментов, а именно:
архилютни, туорбы, голубеты, мандолины, гобоя, фагота, современной арфы,
кларнета, флейты, свирели, тамбурина, гитары, игры, называемой небесной, и
гармоники».
Это известие появилось вскоре после такого: «В Петербурге
Антон Брандель будет почтенным любителям показывать играющий инструмент,
который тоном против гобоя, подобен человеческому голосу и 8 футовым органам: оный инструмент при всяких
концертах употребляем быть может, и на нем играют, как на клавикордах. Весом в 6 футов и величиною с большую книгу».
С легкой руки Петра I на петербургских церквах устанавливались куранты, они
выписывались за большие деньги из-за границы, вместе с ними приезжали и
«колокольные игральные музыканты», которым за игру на курантах платилось
значительное, особенно по тому времени, жалование, и вот: «В прошлом 1724 году апреля 23 дня в канцелярии от строений учинен контракт с иноземцем колокольным
игральным музыкантом Яганом Крестом Феретером быть в службе его императорского
величества на три года в Санкт-Петербургской крепости у играния в колокола на
шпице Петропавловском... А в ту свою бытность выучить ему на колоколах играть,
что на упомянутом шпице, российских людей из малолетних 6 человек в сущую твердость...».
Таким образом, эти выписываемые иноземцы должны были
подготовить музыкантов из малолетних русских.
Из частных лиц граф Бестужев-Рюмин имел в Петербурге дом
с башней, на которой помещались выписанные из-за границы часы.
Первый раз сведение об органе, предназначенное для
широкой публики и потому отпечатанное в «Академических ведомостях», появилось
в 1737 г. В ноябре этого года происходила установка большого органа
в немецкой церкви Петра и Павла. Орган был пожертвован Минихом, и об этом
событии, имевшем значение для немецкой колонии Петербурга, оповестили и все
население империи.
В XVIII в. органы
довольно часто продавались в Петербурге: так, в 1788 г. «у инструментального мастера Ган продаются со
12 голосами большие органы, вышиною 5,
шириною 4, глубиною 1/4 аршина, которые
укладываются в ящики».
С конца 80-х гг. XVIII
в. появились в продаже под названием органов шарманки.
С первым известием о фортепиано мы встречаемся в 1771 г.: «Сделанный знатнейшим мастером инструмент, фортепиано называемый,
продается на Васильевском острове в 10-й линии в доме секретаря Гивнерса, где
любители музыки оной видеть и о цене спросить могут».
В 1772 г. мы встречаемся уже с фортепиано из красного дерева;
этот материал считался самым подходящим, причем с начала XIX в.
фортепиано стали украшаться бронзой: «имеются для продажи и делаются на заказ
фортепиано с бронзою и без оной» или «снаружи бронзою, эмалиею и тафтою
украшенные».
* * *
Но перейдем к более материальным предметам.
Дешевизна продуктов питания делала жизнь в Петербурге
для всех сословий вполне возможной. В то
время ходили в обращении деньги более всего медные. Даже жалованье и пенсии
выдавались медными монетами. Так, известный ветеран русской сцены, современник
обоих Волковых и Дмитревского, актер
Шумский, находясь на пенсии, квартировал у кого-то из своих родственников на
седьмой версте по Петергофской дороге. Шумский каждый месяц приходил за своим
месячным пенсионом, получал
обычный двадцатипятирублевый мешок медных денег, взваливал его на плечи и
относил домой, никогда не нанимая извозчика. Мешок таких денег весил полтора
пуда.
«Для улучшения обращения денег, от которого,— как
сказано в указе от декабря 1768 г.,— зависит
благоденствие народа, цветущее состояние торговли, и дабы отвратить тягость
медной монеты, затрудняющей ее оборот и перевоз», были введены в России к
употреблению бумажные деньги, или ассигнации».
Торговля в Петербурге процветала.
В 1740-х гг. квартал вдоль Невского проспекта от
«Гильдейского дома» до Садовой улицы был занят торговыми лавками. Из-за боязни
пожара их решили перестроить в каменные. Таким образом возник Гостиный двор.
Он был сооружен в
1761—1785 гг. по проекту Ж. Б. Валлен-Деламота.
О постройке гостиного двора на центральном городском
проспекте думали задолго до того, как эту мысль удалось осуществить. Первый
проект составил Растрелли. Однако его замысел остался неосуществленным,
поскольку требовал слишком больших затрат, и строительство гостиного двора
поручили Валлен-Деламоту. Его проект был куда скромнее, хотя и не лишен
известной парадности, особенно в обработке въездов и фасада, обращенного к
Невскому. Это понятно, ибо здание занимало одно из центральных мест на главной
магистрали.
В каждом ярусе
Гостиного двора имелось 170 лавок. Двор был разделен на четыре линии, из
которых каждая имела свое название. Так, сторона, обращенная к Невскому,
называлась Суконной линией, по Садовой — Зеркальной линией, далее — Большой
Суровской линией и Малой Суровской линией. Под суконным тогда подразумевался
всякий шерстяной товар; под зеркальным — всякий светлый товар. А суровским,
или, вернее, сурожским, называли всякий шелковый товар. Эта торговля получила
свое название от Сурожского моря; на жаргоне гостинодворцев, продавцы
суровскими товарами назывались сурогами. Напротив большой Суровской линии,
через улицу, впоследствии был построен Бабий ряд, или Перинная линия, ¾
здесь до сороковых годов XIX в. торговлей занимались одни женщины.
За Бабьим рядом был выстроен в 1800 г. купцом
Нащокиным Мебельный ряд, и напротив его вытянулась Банковская
линия, или по-старинному, Глазуновские лавки, в которых сидели менялы. Далее,
по Садовой, в 1791 г.
после постройки Ассигнационного банка был сооружен Москотильный ряд.
Москотильным товаром в русской торговле назывались краски, пряные коренья и
аптекарские материалы. Это название перешло к нам от арабов, торговавших в
Болгарах этим товаром, получаемым из города Москота, или Муската.
Большой участок земли, окаймленный с одной поперечной
стороны Большой Садовой улицей, с противоположной — набережной реки Фонтанки,
известен с 1740 г.
под именем торгового Апраксина двора; это был вполне народный рынок с кустарным
товаром.
В 1780
г. в переулке от Большой Садовой улицы к Фонтанке
находился Охотный, или Птичий ряд, где продавалась живая и битая птица, собаки,
кошки, обезьяны, лисицы. Здесь же были ряды: лоскутный, ветошный, шубный,
табачный, мыльный, свечной, луковый, седельный, нитяной, холщовый, шапочный и
стригольный ряд, «где фельдшеры сидят для стрижения волос и бород». Рядом с
Апраксиным двором был Щукин двор; там торговали ягодами и овощами.
В 1787
г. на Невском проспекте у Большого Гостиного двора был
выстроен каменный в три этажа дом, где в нижнем ярусе поместились 14 лавок с
серебром, жемчугом и драгоценными камнями.
Эти лавки некогда принадлежали богатому купцу Яковлеву,
сын которого служил в Министерстве иностранных дел и писал театральные рецензии
в «Северной пчеле». За строгий разбор бенефиса актера В. А. Каратыгина он был
выведен в водевиле в смешном виде и, по словам Каратыгиной, был узнан всей
публикой, громко смеявшейся в сцене, когда отец водевильного рецензента,
почтенный богатый купец, торгующий серебряными изделиями, уговаривает сына не
позорить его имени и не срамить себя самого статьями, сочиненными под хмельком.
Нападки были несправедливы. Яковлев был известен, как честный критик,
талантливый переводчик и остроумнейший человек в обыденной жизни.
За два года до постройки Гостиного двора был дан купечеству
устав о гильдиях. Преимущество гильдий единственно зависело от суммы
объявленного капитала в шестигласной думе. Объявивший капитал от тысячи до 5
000 рублей принадлежал к третьей гильдии и мог вести мелкий торг, держать
трактиры и т. д.
Объявивший капитал от 5 000 до 10 000 рублей принадлежал
ко второй и торговал чем хотел, но не мог держать фабрики и иметь торговлю на
судах.
Заявивший капитал от 10 000 до 50 000 рублей и платящий
с этой суммы по одному проценту со ста принадлежал к первой гильдии и мог
торговать с заграницей, иметь заводы и проч. Купцы же, объявившие у себя
капитала более 50 000 рублей, имевшие свои корабли и производившие вексельные
обороты более чем на 100 000 рублей или два раза избранные заседателями на
судах, носили звание именитого гражданина. Они могли ездить в городе в четыре
лошади, иметь загородные дома и сады, заводы и фабрики, и наравне с
дворянством освобождались от телесного наказания.
Особенно богатых купцов в Петербурге середины XVIII в. было немного. Богатым
в то время был только двор и некоторые царедворцы. При Екатерине II все
высшие государственные сановники торговали и пускались в разные спекуляции. По
словам Храповицкого, в это время самыми известными винными откупщиками были
князья Ю. В. Долгорукий, С. Гагарин и Куракин. Трудно было купцам при такой
конкуренции наживать капиталы. Богатели только те из них, кто участвовал в
деле вместе с вельможами.
Одно время, как рассказывает тот же Храповицкий, императрица
хотела воспользоваться капиталами купцов, предлагая им вместо процентов чины и
баронский титул. Но этот проект, порученный генерал-прокурору Соймонову,
потерпел неудачу.
Известному в то время богачу, петербургскому городскому
голове А. Н. Березину, за постройку первой народной школы в Петербурге был
предложен чин, но он отказался.
— Чин взять — пешком носить его тяжело, а надобно возить
его в карете; пусть он охотникам достанется.
В конце царствования Екатерины II купцов-миллионеров
уже было гораздо больше. Из числа таких славились своими богатствами Шемякин,
Лукин, Походяшин, Логинов, Яковлев, Горохов. Последний в Петербурге был
настолько популярен, что заставил жителей забыть название улицы Адмиралтейская,
¾
на которой жил и торговал, и называть ее Гороховой по своей фамилии.
Именно он выстроил в 1756 г. первый каменный дом
в этой местности. Про купца Логинова, откупщика и приятеля князя Потемкина,
Державин рассказывает, что он раз, устроив у себя зимой народный праздник,
выставил народу такое количество водки, что на другой день полиция подобрала
множество мертвых тел. По смерти Логинова долг его в казну простирался до 2 000
000 рублей.
Другой такой же откупщик, Савва Яковлев, по уличной фамилии
Собакин, при вступлении императрицы Екатерины II на престол
стал отказывать народу и не отпускать даром водку вопреки велению государыни;
народ стал скандалить. Екатерина приказала объявить купцу свое неудовольствие.
Опала Яковлева стала известна в столице. Народ рассказывал на улицах, что
государыня пожаловала ему чугунную пудовую медаль с приказанием носить на шее
по праздникам. Державин написал эпиграмму «К Скопихину».
Вскоре Екатерина отправилась в Москву для коронования,
следом за ней поехал и Яковлев. На пути Екатерина приметила в одном небольшом
селении ветхую деревенскую церковь, и приказала по возвращении своем в
Петербург напомнить ей о ней. Яковлев, узнав об этом, поспешил тотчас же
восстановить храм и украсить богатыми иконами. По окончании коронационных
празднеств императрица на обратном пути в Петербург, проезжая это село, была
встречена крестным ходом с колокольным звоном. Она очень удивилась и выразила
свою признательность Яковлеву.
Племянник этого Яковлева, Иван Алексеевич Яковлев,
отличался тоже крупной благотворительностью. Он, в чине корнета
Конногвардейского полка был единственным из всех младших офицеров российской армии,
который имел орден Св. Владимира. Эту генеральскую награду Яковлев заслужил за
то, что покрыл железом из своих сибирских заводов все казенные строения в
Москве, пострадавшие во время исторического пожара 1812 г.
Брат его Савва отличался самодурством. Он при содействии
безграничного кредита, открытого отцом, успевал проматывать более миллиона
рублей в год. Отец его говорил ему: «Савва! Будешь у меня кость глодать, как
положу тебе в год на прожитье только сто тысяч». Савва служил в Кавалергардском
полку и был одно время ремонтером, поставляя в полк таких прекрасных коней,
каких никто не мог добыть. Служил он недолго, пьянство и скандалы заставили его
выйти из полка; особенно один крупный скандал в театре ускорил его отставку: он
бросил из боковой ложи дохлую кошку немецкой актрисе Нерейтер.
По выходе в отставку Савва предался самому беспробудному
пьянству. Мотовство наконец истощило его богатство, он стал занимать деньги под
векселя за подписью своего родственника, молодого гвардейского полковника Угримова,
со своим поручительством. Векселей таких выдано было более чем на миллион
рублей. Когда же пришло дело к расплате, Савва не признал своей подписи.
Угримов был арестован и кончил жизнь самоубийством в тюрьме. Невинная смерть
приятеля повлияла на самодура, и он в припадках сплина стал стрелять из
пистолета по драгоценным вазам старого саксонского и севрского фарфора,
хранившимся в богатых покоях своего отца. Вскоре он, впрочем, утешился,
сойдясь с наездницей из цирка Людовикой Слопачинской. Красавица, однако,
недолго терпела его и променяла на известного богача-красавца Вадковского,
который и дал Савве публично в цирке пощечину за какой-то неблаговидный
поступок со Слопачинской. Яковлева из цирка привезли в обмороке домой, и так
как он непременно желал стреляться с Вадковским, то был подвергнут домашнему
аресту. Последний скандал на него подействовал весьма сильно, он предался
пьянству еще больше.
* * *
Торговые части Петербурга, где теперь стоят Гостиный и
Апраксин дворы, в середине XVIII
в. были топкими местами, так что в плохую погоду не было возможности ни
пройти, ни проехать. Невский проспект, на котором теперь красуется лицевой
своей стороной Гостиный двор, получил свое название при императрице Анне
(1738); в это время было постановлено: «По коммисскому рассуждению, впредь
именовать Большую проспективу, что следует от Адмиралтейства к Невскому
монастырю,— Невскою проспективою». Невский проспект был тогда не что иное, как
длинная аллея, вымощенная бревнами и обсаженная по обеим сторонам деревьями.
Проложили и работали над ней при Петре I пленные шведы; их обязанностью было также мести ее каждую
субботу. Улицам Петербурга предписывалась чистота; каждый домовладелец обязан
был против своего двора рано утром или вечером, когда по улицам не было ни
езды, ни ходьбы, сметать всякий сор.
За неисполнение этого правила налагался штраф: по две
деньги с сажени в ширину его двора. Особенно строго наказывались те, кто
вывозил на Неву и другие реки нечистоты. За это у знатных их служители, а незнатные
домовладельцы самолично должны были быть биты кнутом и ссылаемы в вечную
каторжную работу.
Установлено было, чтобы все торгующие съестными припасами
на улицах и в лавках «ходили в белом мундире по указу, а мундиры бы делать по
образцу, как в мясном и рыбном рядах у торговых людей». С нарушителей брали
штраф, а товар отбирали «на великого государя».
Было также запрещено: «чтоб никто никакого чину по малой
речке Мье и по другим малым речкам и по каналам днем и ночью, на лошадях, в
санях и верхом, кроме пеших, отнюдь не ездил, того ради, что от коневого
помета за-сариваются оные речки и каналы». Также замечено было, что извозчики в
Петербурге ездили на невзнузданных лошадях и топтали пешеходов, почему было
постановлено за первую подобную вину — «кошки», за вторую — кнут, за третью —
ссылка на каторгу. «Имеющим же охоту,— сказано в указе,— бегать на резвых
лошадях взапуски или взаклад, и тем людям такое бегание позволяется чинить,
выезжая в Ямскую слободу» и т. д.
Не менее интересно было в описываемое время запрещение
нищим шататься по улицам и просить милостыню, «понеже в таковых многие за
леностьми и молодые, которые в работы и наймы не употребляются, милостыни
просят, от которых ничего доброго, кроме воровства, показать не можно...». С
подавших милостыню взыскивался штраф в 5 рублей, потому что желающие помогать
бедным обязывались делать пожертвования на богоугодные заведения.
В деревянном Гостином дворе, стоявшем на месте нынешнего
Гостиного двора, торговали на ларях, в шалашах и вразнос. По рассказам
иностранцев, бывших в это время в Петербурге, иногда и проезд по проспекту от
тесноты был невозможен, особенно от возов с дровами и сеном.
Торговцы того времени пользовались весьма дурной славой.
Явился даже обличитель купцов, Матинский, написавший комическую оперу
«Санктпетербургский гостиный двор», где был выведен разными плутнями и мошенничеством
нажившийся гостинодворец Феропонт Сквалыгин и товарищ в его плутовских
проделках, взяточник, подьячий Крючкодей. Опера была дана в первый раз в ноябре
1783 г.
на Царицыном лугу в театре Книпера и Дмитревского. Как гласила афиша, сочинения
она «путешествующего по Италии крепостного человека Матинского графа
Ягужинского, музыка тоже Матинского». Опера имела необычайный успех.
Образ жизни купца XVIII в., как говорит П. И. Страхов, был
таков, что блаженство его состояло в том, чтобы иметь жирную лошадь, толстую
жену, крепкое пиво, в доме своем особенную светелку, баню и сад. Утром сидел он
в лавке, где со знакомыми и покупателями выпивал несколько так называемых
«галенков» чаю. После обеда спал три часа, а остальное время проводил с
приятелями, играя в шашки на пиво. Богатый купец имел свою пословицу, которая
в кругу его знакомых заменяла остроумие, возбуждала смех и часто давала предлог
к выпивке. Купцы за особенное качество ума считали бестолковость в разговорах;
речь их иногда делалась совсем непонятной от излюбленной пословицы, которую
они употребляли без всякой надобности, через несколько слов.
При первом с кем-нибудь свидании или знакомстве купец
тотчас старался закидать его пословицами и прибаутками и тем дать знать, что
он, как говорится, «сам себе на уме». Купец всегда любил выпить и помимо разных
семейных празднеств - именин, родин, крестин - искал случая напиться, особенно
баня еженедельно давала предлог к пьянству и созывам гостей.
Летом в праздники купцы с друзьями ездили за город с
пирогами, самоварами и водкой. Смотрение кулачных боев, медвежьей травли,
катаний с гор составляли любимейшие зимние удовольствия. Жены купцов не пили
пива и не играли в шашки, но хозяйка дома свою гостью отводила потихоньку в
спальню, будто для разговора, и подносила ей там по чарочке тайком, пока не
напаивала допьяна.
Приказчики подражали хозяевам, с той только разницей, что
напивались допьяна при игре одного из товарищей на гуслях.
Достоинство молодого купеческого сына состояло в том,
чтобы он умел твердо читать и писать и знал бы проворно выкладывать на счетах.
Но более способным считался тот, кто умел быстро и звонко звать покупателя, хвалить
товар, божиться, обвешивать и обсчитывать. Дочери богатых купцов всегда
составляли лакомый кусок для промотавшихся дворян. Было время, говорит
Страхов, что из Петербурга разорившиеся моты на последние деньги скакали в
Москву для поправления своего состояния женитьбой. Видные и красивые осаждали
миллионы как крепости, брали их иногда хитростью, а иногда штурмом. Женившись
на богачке, из всей силы продолжали мотать до смерти, оставляя детям при нищете
одно удовольствие — вспоминать, что мать их была миллионерша.
Купец носил русское платье, ходил «при бороде», летом был
в чуйке, зимой в шубе. Жил он в своем деревянном домике где-нибудь на Песках
или у Владимирской; вид его был смирный, почитал он после Бога власть,
поставленную от Бога. Стоял почтительно за прилавком, сняв шапку пред
благородной полицией, боялся военных, чиновников, целый век обдергивался,
суетился. Жену, детей держал в черном теле и в страхе Божьем. Умирал такой отец
семейства ¾
и выносили его в дубовой колоде ногами в ворота на «Большую Охту», или на
«Волково».
После смерти старика-купца часто оказывался значительный
капитал, наследник на месте отеческого диконького домика выводил огромный дом,
и сам облекался в вариант европейской моды: длинный сюртук, брюки, вправленные
в сапоги. Бороды уже не было. Одежду купца чистил старший приказчик, но сапоги
вверялись сыну или мальчику. Чистка сапог требовала долгой работы и особенного
умения. Вакса была восковая, накладывать ее на кожу нужно было понемножку,
разогревая дыханием, затем сейчас же растирать и намазывать следующий слой.
Сапожный глянец высоко ценился купцами.
Вставал купец рано и являлся в лавку зимой вместе с
первым проблеском света, летом он приходил в шесть часов утра. Отпирая лавку,
пили сбитень, съедали несколько калачей и принимались за торговлю. В торговле в
то время первое дело было зазвать к себе покупателя и отбить его у соседа.
Поэтому молодцы с зычным голосом, неотвязчивые и умеющие в зазывах своих
насулить покупателю с три короба, высоко ценились хозяевами. Когда покупатель в
лавку был зазван, торговец старался улестить его и продать товар втридорога. На
такие уловки нужна была опытность. Платье, походка, речь покупателя, тут все
берется в расчет. С одним надобно кланяться, упрашивать, сделать уступку «из
уважения», с другого заломить сразу цену и вести себя гордо, не уступать
копейки, третий, как, например, мужичок, требует фамильярного обращения:
стукнуть по плечу, по животу, и «что ты, мол, брат, со своими торгуешься, со
своего человека земляка лишнего не возьмем». С духовенством можно заговорить
от Писания, следует подойти под благословение, в самой физиономии выразить
некоторую святость.
Всякий товар надобно было показать лицом. Например,
материи торговец старался на прилавок накидать такую груду, что у покупателя
разбегаются глаза. Кусок материи развертывался так, чтобы на него прямо падал
свет и т. д.
Купцы из лавок ходили обедать домой и после обеда
ложились отдыхать. В то время спали после обеда все, начиная от вельмож до
уличной черни, которая «отдыхала» прямо на улицах.
Не спать после обеда считалось в некотором роде ересью,
как всякое отступление от прадедовских обычаев. Когда смеркалось, купец запирал
лавку на замок, прикреплял восковую печать и, помолившись, шел домой. При
однообразии торговой жизни в рядах Гостиного доставляла развлечение игра в
шашки; почти около каждой лавки стояла скамейка, посредине которой была
нарисована «шашельница». Около играющих иногда образовывалась целая толпа зрителей,
которые в игре принимали живейшее участие, ободряли игроков и смеялись над их
оплошностями.
Вот как рассказывает об этом времени граф Сегюр:
«Богатые купцы в городах любят угощать с безмерною и
грубою роскошью: они подают на стол огромнейшие блюда говядины, дичи, рыбы,
яиц, пирогов, подносимых без порядка, некстати и в таком множестве, что самые
отважные желудки приходят в ужас. Так как у низшего класса народа в этом
государстве нет всеоживляющего и подстрекающего двигателя — самолюбия, нет желания возвыситься и
обогатиться, чтобы умножить свои наслаждения, то ничего не может быть
однообразнее их жизни... ограниченнее их нужд и постояннее их привычек.
Нынешний день у них всегда повторение вчерашнего; ничто не изменяется; даже их
женщины, в своей восточной одежде, с румянами на лице (у них даже слово красный
означает красоту), в праздничные дни надевают покрывала с галунами и повойники
с бисером, доставшиеся им по наследству от матушек и украшавшие их прабабушек.
Русское простонародье, погруженное в рабство, не знакомо с нравственным благосостоянием,
но оно пользуется некоторою степенью внешнего довольства, имея всегда
обеспеченное жилище, пищу и топливо; оно удовлетворяет своим необходимым
потребностям и не испытывает страданий нищеты, этой страшной язвы просвещенных
народов.
Раз утром торопливо прибегает ко мне какой-то человек,
смущенный, взволнованный страхом, страданием и гневом, с растрепанными
волосами, с глазами красными и в слезах; голос его дрожал, платье его было в
беспорядке; это был француз. Я спросил его, отчего он так расстроен.
— Граф, — отвечал он,—
прибегаю к вашему покровительству, со мной поступили страшно несправедливо и
жестоко; по приказанью одного вельможи меня сейчас оскорбили без всякой
причины: мне дали сто ударов кнутом.
— Такое обращение,
— сказал я, — даже в случае важного проступка непростительно; если же это случилось
без всякого повода, как вы говорите, то это даже непонятно и совершенно
невероятно. Кто же это мог сделать?
— Его сиятельство
граф Б.
— Вы с ума сошли, — возразил я,—
невозможно, чтобы человек такой почтенный, образованный и всеми уважаемый, как
граф Б., позволил себе такое обращение с французом. Вероятно, вы сами
осмелились его оскорбить?
— Нет, — возразил он,—
я даже никогда не знавал графа Б.; я повар. Узнав, что граф желает иметь
повара, я явился к нему в дом, и меня повели наверх, в его комнаты. Только что
доложили обо мне, он приказал мне дать сто ударов, что сейчас же и было
исполнено. Вы не поверите, что это так случилось, однако это правда; если
хотите, я могу представить вам доказательство и показать мою спину.
— Слушайте же, — сказал я ему наконец, — если, вопреки всякому вероятию, вы сказали правду, я буду
требовать удовлетворения за это оскорбление. Я не потерплю, чтобы обращались
таким образом с моими соотечественниками, которых я обязан защищать. Если то,
что вы мне сказали, — неправда, то я сумею наказать вас за такую клевету.
Снесите сами письмо, которое я сейчас напишу графу; кто-нибудь из моих людей
пойдет с вами.
Я действительно тотчас написал графу Б. о странной жалобе
повара и, между прочим, заметил, что хоть я и не верю всему этому, однако
обязан оказать защиту моему французу и прошу его объяснить мне это странное
дело. Очень могло быть, что кто-нибудь из его слуг недостойно воспользовался
его именем для такого насилия. Я его предупреждал, что с нетерпением ожидаю его
ответа, чтобы принять нужные меры для наказания того, кто принес жалобу, в
случае, если он солгал, и чтобы удовлетворить его, если он, против всякого
вероятия, говорит правду.
Прошли два часа; я не получал никакого ответа. Наконец я
стал терять терпение и хотел уже идти сам за объяснением, которого требовал,
как вдруг опять явился повар, но в совершенно другом настроении: он был спокоен,
улыбался и смотрел весело.
— Ну, что же,
принесли вы мне ответ? — спросил я его.
— Нет, граф, его
превосходительство сам доставит вам его вскоре; а мне уж больше не на что
жаловаться, я доволен, совершенно доволен; тут вышла ошибка, мне остается
только поблагодарить вас за вашу милость.
— Как, разве уже
следы ваших ста ударов исчезли?
— Нет, они еще на
моей спине и очень заметны, но их очень хорошо залечили и меня совершенно
успокоили. Мне все объяснили; вот как было дело: у графа Б. был крепостной
повар, родом из его вотчины; несколько дней тому назад он бежал и, говорят,
обокрал его. Его сиятельство приказал отыскать его и, как только приведут,
высечь. В это-то самое время я явился, чтобы проситься на его место. Когда меня
ввели в кабинет графа, он сидел за своим столом, спиной к двери, и был очень
занят. Меня ввел лакей и сказал графу: «Ваше сиятельство, вот повар». Граф, не
оборачиваясь, тотчас отвечал: «Свести его на двор и дать ему сто ударов!» Лакей
тотчас запирает дверь, тащит меня на двор и, с помощью своих товарищей, как я
уже вам говорил, отсчитывает на спине бедного французского повара удары,
назначенные беглому русскому. Его сиятельство сожалеет обо мне, сам объяснил
мне эту ошибку и потом подарил мне вот этот кошелек с золотом.
Я отпустил этого бедняка, но не мог не заметить, что он
слишком легко утешился после побоев.
Все эти выходки —
выходки то жестокие, то странные и редко забавные — происходят от недостатка твердых учреждений и гарантий. В стране
безгласного послушания и бесправности владелец самый справедливый и разумный
должен остерегаться последствий необдуманного и поспешного приказания.
Кстати, я расскажу историю об одном ловком, дерзком
плуте, чтобы показать степень неблагоразумия петербуржцев, людей самых
гостеприимных в мире, принимавших без разбору иностранцев. Этот смелый
обманщик называл себя, помнится, графом де Вернелем. Он, по-видимому, был
богат и несколько лет путешествовал. Он уверял, что, не имев прежде намерения
быть в России, он не взял с собой никаких бумаг, нужных для предъявления нашему
посольству, и показывал только какие-то неважные письма, будто бы писанные к
нему какими-то немецкими или польскими дамами. Он хорошо говорил, был недурен
собою, забавен, мило пел и играл и потому, как мне рассказывали, втерся в
лучшее петербургское общество. Ему все удавалось, и все шло успешно. Но скоро в
одном доме заметили пропажу столовых приборов, в другом пропали часы, там — табакерки и драгоценные вещицы. Так как эти
вещи исчезали именно в тех домах, где бывал этот модный плут, то его стали
подозревать, о нем стали поговаривать, наконец, на него донесли, хотели его
схватить, но он скрылся. Тогда в России паспорта предъявлялись только при
переезде через границу; внутри же России всякий мог беспрепятственно и свободно
разъезжать от Балтийского моря до Черного, от Борисфена и Двины до Амура,
отделяющего Китай от России, и до самой Камчатки. Только если кто-либо хотел
выехать в чужие края из Петербурга, то должен был свой паспорт вытребовать за
восемь дней до отъезда, чтобы между тем можно было объявить о выезжающем
кредиторам и предохранить их от обмана. Самозванец граф, разумеется, не мог
исполнить этих правил. Он об них и не заботился и, поехав на авось, достиг
границы безо всякого вида. Тут он остановился в гостинице, пешком отправился к
местному начальнику, сказал свое имя и велел о себе доложить. Лакей отвечал
ему, что генерал только что встал, одевается и просит его подождать. Через несколько
минут граф наш начинает сердиться, кричать и браниться, называет губернатора
невежею и объясняет, что он не вышел бы из Польши, если бы знал, что в России
встретит только варваров, грубых лакеев и невоспитанных губернаторов. Лакей
тотчас же отправился к его превосходительству и рассказал ему, что пришедший
иностранец расходился и бранит его так и так. Губернатор, вышедший из себя,
велел схватить дерзкого незнакомца, посадить его немедленно в кибитку и
высадить на польскую землю, о которой он так сожалел. Приказание немедленно
было исполнено; а не прошло трех часов, как курьер из Петербурга привез
губернатору повеление захватить мошенника».
Утром по Гостиному двору проходили бесконечные вереницы
нищих; шли бабы с грудными младенцами и с поленьями вместо них; шел благородный
чиновник, поклонник алкоголя, в фуражке с кокардой, рассказывая публике мнимую
историю своих бедствий; шел пропойца-мастеровой; собирали чухонки на свадьбу,
гуляя попарно, со словами: «Помогай невесте»; возили на розвальнях пустые
гробы или крышку от гроба старухи, собирая на похороны умершему; шли фонарщики,
собирая на разбитое стекло в фонарях. Ходил и нижний полицейский чин с кренделем
в платке, поздравляя гостинодворцев со своими именинами. Бродил здесь и
нищенствующий поэт Петр Татаринов с акростихом, из заглавных букв которого
выходило: «Татаринову на сапоги». Проходил и артист со скрипкой, наигрывая
полонез Огинского. Бродили, особенно перед праздниками, разные калеки, слепцы,
уроды, юродивые, блаженные, странники и странницы. Между последними долго
пользовалась большой симпатией у торговцев старушка лет шестидесяти, в черном
коленкоровом платье, с ридикюлем в руках. Она была из княжеского рода,
воспитывалась чуть ли не в Смольном и говорила по-французски и по-немецки.
Звали ее Аннушкой или Анной Ивановной. В молодости она имела жениха ¾
гвардейского офицера, женившегося на другой. Обманутая невеста покинула Петербург
и только спустя несколько лет явилась в столицу, но уже юродивой. Одетая в
лохмотья, она ходила по городу, собирала милостыню и раздавала ее другим. На
улице заводила ссоры, бранилась с извозчиками и нередко била их палкой.
Аннушка могла предсказывать. Раз, встретившись в лавре с одним архимандритом,
она предсказала ему получение епископского сана; действительно, архимандрит
вскоре получил епископство и был сделан викарием в Петербурге. Впоследствии
он поместил Аннушку в Охтенскую богадельню под вымышленной фамилией Ложкиной. В
богадельне ей не понравилось. Незадолго до своей смерти Аннушка пришла на
Смоленское кладбище, принесла покров и, разостлав на землю, просила протоиерея
отслужить панихиду по рабе Анне. Когда панихида была отслужена, она покров
пожертвовала в церковь с тем, чтобы им покрывали бедных умерших, и просила
протоиерея похоронить ее на этом месте. При погребении Аннушки присутствовали
толпы народа.
В числе разных пустосвяток, бродивших по Гостиному двору,
обращала на себя внимание толстая баба лет сорока, называвшая себя «голубицей
оливаной». Носила эта голубица черный подрясник с широким ременным поясом; на
голове у нее была иерейская скуфья, из-под которой торчали распущенные длинные
волосы; в руках пучок восковых свечей и большая трость, которую она называла
«жезлом иерусалимским». На шее у нее были надеты четки с большим крестом и
образ, вырезанный на перламутре. Народ и извозчики звали ее Макарьевной. Говорила
она иносказательно; на купеческих свадьбах и поминках играла первую роль и
садилась за стол с духовенством. Занималась она также лечением, обтирая
купчих разными мазями в бане. Круг действий Макарьевны не ограничивался одним
Петербургом. Она годами жила в Москве, посещала нижегородскую ярмарку, Киев и
другие города. Макарьевна выдала свою дочь за квартального надзирателя, дав в
приданое тысяч двадцать. Подчас она жила очень весело, любила под вечерок
кататься на лихачах, выбирая который помоложе и подюжее.
Немалое любопытство вызывала у гостинодворцев утренняя
доставка преступников на Конную площадь. Телесные наказания производились
публично: преступника везли рано утром на позорной колеснице, одетого в
длинный, черный суконный кафтан и такую же шапку, на груди у него висела черная
деревянная доска с надписью крупными белыми буквами о роде преступления;
преступник сидел на скамейке спиной к лошадям, руки и ноги его были привязаны
к скамейке сыромятными ремнями. Позорная колесница следовала по улицам,
окруженная солдатами с барабанщиком, который бил при этом особенную глухую
дробь. В отдельном фургоне за ним ехал, а иногда шел пешком палач в красной
рубашке, под конвоем солдат, выпрашивая у торговцев на косушку водки.
По прибытии позорной колесницы к месту казни преступника
вводили на эшафот; здесь к нему подходил священник и напутствовал его краткой
речью, давал поцеловать крест. Затем чиновник читал приговор. Тюремные сторожа
привязывали преступника к позорному столбу; снимали с него верхнее платье и
передавали в руки палачам. Те разрывали ему как ворот рубашки, так и спереди рубашку
до конца, и, обнажая по пояс, клали преступника на «кобылу", привязывали
к ней руки и ноги ремнями. Потом палачи брали плети, становились в ногах
преступника и ждали приказа начать. Начинал стоявший с левой стороны палач;
медленно поднимая плеть и с криком: «Берегись, ожгу!» — наносил удар, за ним
бил другой и т. д.
По окончании казни преступника отвязывали, накидывали на
спину рубашку и после наложения клейма надевали шапку, сводили под руки с
эшафота, клали на выдвижную доску с матрасом в фургоне и вместе с фельдшером
отвозили в тюремную больницу. При высылке на каторгу палачом клещами вырывались
ноздри. Ворам ставили на щеках и на лбу знаки: «вор» и затем их затирали порохом.
В Гостином дворе в конце XVIII в. нередко
видели тучного вялого старика, известного распространителя скопческой ереси
Кондратия Селиванова. О нем рассказывали много таинственного: говорили, что
Селиванов предсказывает будущее, а этого уже было достаточно, чтобы привлекать
суеверную публику. Петербургские барыни толпами приезжали к пророку. Селиванов
жил в Басковом переулке, близ артиллерийских казарм. Здесь нередко стояло до
десяти карет, заложенных, по тогдашнему обычаю, четвернями и шестернями. Даже
такие особы, как министр полиции Балашов и петербургский генерал-губернатор
граф Милорадович, не брезговали беседовать с этим старцем и получать от него
благословение. Селиванов принимал гостей под пологом с кисейными занавесками,
лежа на пуховиках в батистовой рубашке. Впоследствии он жил в своем доме близ
Лиговки. Это был первый в Петербурге скопческий дом, или, как его называли
скопцы, «Новый Иерусалим». В этот храм стекались скопцы со всех концов России.
Приходивший встречал самое широкое гостеприимство. Лица, приставленные к
пришедшим, незаметно выведывали от последних про их домашние нужды и обстоятельства
и затем все передавали Селиванову, который этим при разговорах с ними и
пользовался.
Таким образом, слава лжепророка росла, как и усердные приношения
в его кассу. Селиванов прожил до 1820
г., т. е. до ссылки его в монастырь. В этом доме была
устроена зала, где могло радеть более шестисот человек. Разделена она была на
две части глухой перегородкой. В одной половине радели мужчины, в другой женщины.
Над перегородкой была ложа, вроде кафедры, под балдахином, где сидел Селиванов.
Молящиеся кружились внизу, одетые в двойные белые рубашки. В одной из комнат,
примыкающих к храму, помещалось всегда до десятка и более молодых бледнолицых
мальчиков; здесь они подвергались операции, которая делала их голоса
дискантами. «Настало златое время воскресения»,— говорили скопцы. Полиция
знала, что делается в этом доме, знала также, что число скопцов в Петербурге
множится. Никаких, однако, мер не предпринималось, еще не существовало законов
против скопчества. На секту смотрели снисходительно. Народ же на скопцов
смотрел благодушно и в шутку называл их «масонами». |