Невиннейшее нарушение приказов Павла наказывалось
ссылкой в Сибирь или, в крайнем случае, —
тюрьмой, так что люди, будучи не в состоянии предвидеть, к чему приведет соединенное
с самовластием сумасшествие, жили в постоянном страхе. Вскоре многие не
осмеливались уже собирать у себя гостей, а если и принимали нескольких близких
друзей, то тщательно закрывали ставни. В дни балов было условлено отсылать
кареты обратно, чтобы не привлекать излишнего внимания. Следили за всеми — за каждым словом и действием, и я слышала
даже, что не существует больше ни одного собрания, где бы не было своего
шпиона. Говорить об императоре чаще всего воздерживались. Вспоминаю, как
однажды я приехала в дом, где собрался тогда очень тесный дружеский круг.
Увидев, как я вхожу, какая-то незнакомая дама, что-то говорившая об императоре,
тут же оборвала свою речь. Графиня Головина поспешила сказать, чтобы та
продолжала: «Вы можете говорить без опасений, это госпожа Лебрен». В самом
деле, не иметь возможности произнести слово было достаточно тяжело, особенно
после жизни при Екатерине, позволявшей каждому пользоваться полной свободой.
Было бы очень долго перечислять все те пустяки, на
которые Павел распространял свою тиранию. Каждый прохожий, например, должен
был кланяться императорскому дворцу, даже в отсутствие там самого императора.
Он запретил круглые шляпы, в которых видел признак якобинства. Полицейские,
лишь только завидев такую, сбивали ее своими тростями, к большому
неудовольствию лиц, из-за простого неведения подвергшихся подобного рода
экзекуции. Зато, как бы в возмещение этого, все были принуждены пудрить
волосы. В то время, когда вышел этот указ, я писала портрет молодого князя Барятинского,
и очень просила его приходить на сеансы без пудры; он согласился. Однажды князь
вошел ко мне бледный как смерть. «Что случилось?» — спросила я. «Идя к вам, я встретил императора, — ответил он, все еще трясясь от страха, — и едва успел скрыться в ближайшей
подворотне. Я очень боюсь, как бы он меня не узнал».
В ужасе князя Барятинского не было ничего удивительного,
в таком же испуге пребывали люди всех сословий, так как никто из обитателей
Петербурга не мог быть вполне уверен утром, что вечером заснет в своей постели.
Что касается меня самой, могу сказать, что во время царствования Павла I я испытала самый сильный страх в моей жизни.
Однажды я решила провести день на Парголовском озере. Со мной были господин де
Ривьер, мой кучер и русский слуга Петруша. Пока господин де Ривьер прохаживался
где-то с ружьем в руках, «желая подстрелить птицу или кролика», которым на
самом деле он никогда не причинял большого вреда, я оставалась на берегу.
Оглянувшись, я увидела, что огонь от костра, который разожгли, чтобы сварить
обед, перекинулся на ели и стал быстро распространяться. Деревья касались одно
другого, Парголово не так далеко от Петербурга!.. Я принялась ужасно кричать и
звать господина де Ривьера. Вчетвером, подгоняемые страхом, мы все же сумели
погасить пожар и при этом жестоко обожгли себе руки. Однако в наших мыслях в
тот момент были только император и Сибирь, —
можно представить, какие силы нам это придавало!
Ужас, который я испытывала перед Павлом, можно объяснить
только тем, что это состояние было общим для всех. Вообще же должна признаться,
что по отношению ко мне он выказывал лишь благожелательность и отменную
учтивость. При нашей первой встрече в Петербурге он в самой любезной манере
напомнил мне, что я уже была представлена ему в Париже, когда он приезжал туда
под именем графа Северного. Я была тогда достаточно молода, и с тех пор прошло
столько лет, что я успела забыть об этом. Но государи обычно одарены памятью на
лица и имена, так проявляется их милость к нам.
Среди многих странных приказов, ознаменовавших
царствование Павла, был один, которому особенно трудно было повиноваться.
Встретив императора, дамам, равно как и мужчинам, нужно было выходить из
карет. Каждый согласится, что жестоко заставлять людей прыгать в снег на самом
суровом морозе, однако не подчиниться приказу значило сильно рисковать. При
этом следует добавить, что Павла очень часто можно было встретить на
петербургских улицах. Он бесконечно фланировал туда и обратно — иногда верхом, а иногда в санях, без свиты и
каких-либо знаков, по которым можно было бы узнать императора. Однажды мой
кучер все же не успел заметить Павла, неожиданно показавшегося в конце улицы.
У меня же оставалось время лишь крикнуть: «Стой! Император!» За то время, пока
мне открывали дверцы и я вылезала из кареты, Павел сам вышел из своих саней и
поспешил навстречу, чтобы помешать мне ступить на снег. «Мой приказ не
относится к иностранцам, — заметил он
самым любезным тоном, — и прежде всего к
госпоже Лебрен». Однако даже самые благородные причуды Павла отнюдь не
давали уверенности в будущем. Прежде всего, это объяснялось тем, что на свете не
было более непостоянного в своих склонностях и привязанностях человека. В
начале своего царствования, например, он с отвращением относился к Бонапарту;
позднее же проникся к нему такой любовью, что повесил портрет французского
героя у себя в алтаре, где и показывал его всему свету. И немилость, и
благорасположение его были слишком недолговечны; граф Строганов, пожалуй, был
единственным человеком, которого он не переставал любить и уважать. Среди
вельмож двора у него не было фаворитов, однако он охотно пребывал в обществе
одного французского актера по фамилии Фрожер, небесталанного и достаточно
умного человека. Фрожер мог в любой час входить в кабинет императора без
доклада; их часто видели прогуливающимися вдвоем по саду, они ходили под руку
и разговаривали о французской литературе, которую Павел, наряду с театром,
очень любил. Этот актер часто присутствовал на небольших придворных
собраниях. Обладая в высшей мере талантом мистификатора, он позволял себе шутки
с самыми знатными вельможами, чем очень забавлял императора, но, вероятно, доставлял
мало удовольствия тем, кто становился их предметом.
Сами великие князья не были защищены от насмешек
Фрожера, из-за чего после смерти Павла он уже не осмеливался появляться при
дворе. Император Александр, прогуливаясь однажды в одиночестве по московским
улицам, встретил его и подозвал к себе. «Фрожер, почему вы не приходите ко
мне?» — спросил он ласково. «Сир,—
ответил Фрожер, едва оправившись от испуга, —
я не знаю адреса вашего величества». Император очень смеялся этой шутке и щедро
наградил французского актера, велев выдать тому невыплаченное жалованье, о
котором бедняга не осмеливался спросить.
Было вполне естественно, что Фрожер страшился мести
монарха — ведь он так долго прожил рядом
с Павлом, а тот бывал мстителен чрезвычайно, так что даже большую часть его
ошибочных поступков приписывали той ненависти к русскому дворянству, которую
он испытывал при жизни Екатерины. Питая отвращение ко всем вельможам, он мешал
в этой ненависти невинных с виноватыми и находил развлечение в унижении тех
оставшихся, которых не сослал в Сибирь. К иностранцам он, наоборот, выказывал
большое благоволение, и прежде всего к французам. Здесь я должна отметить, что
всех путешественников, прибывших из Франции, он всегда принимал с большой
добротой, особенно эмигрантов, многие из которых получали от него щедрую
помощь. Среди прочих упомяну графа д'Отишана. Оказавшись в Петербурге без каких
бы то ни было средств к существованию, он придумал изготавливать очень
красивые резиновые калоши. Купив у него пару, я в тот же вечер принесла их к
княгине Долгорукой, чтобы показать собравшимся у нее придворным дамам. Они
нашли калоши очаровательными, и под влиянием общего сочувствия, которое
возбуждали эмигранты, графу заказали еще множество пар. Вскоре калоши попали
на глаза императору, который, как только узнал имя мастера, приказал привести
его к себе и дал ему очень хорошее место. К несчастью, это была доверенная должность,
и русские придворные были очень обижены, что Павел не смог надолго оставить
при ней графа д'Отишана. В возмещение он наградил его таким образом, что
полностью защитил от нужды.
Многие случаи подобного рода, о которых я узнавала довольно
часто, признаюсь, заставляли меня относиться к императору снисходительнее,
чем сами русские, покой которых без конца нарушался странными причудами
всемогущего безумца. Трудно представить себе, насколько этот двор, который еще
недавно я видела таким спокойным и веселым, был наполнен теперь страхами,
недовольством и тайным ропотом. Можно не покривив душой сказать, что пока
Павел находился у власти, страх входил в порядок вещей.
Поскольку нельзя мучить других, не мучаясь самому, то
Павел был очень далек от того, чтобы жить счастливо. Он терзался навязчивой мыслью,
что умрет не иначе как от ножа или яда, и этот факт, впрочем, хорошо известный,
являлся еще одним доказательством той путаницы, которая царила во всем
поведении несчастного государя. Так, он разгуливал в полном одиночестве по
петербургским улицам в любое время дня и ночи, и в то же время велел из
предосторожности варить ему первое блюдо прямо в комнате, а остальную пищу
готовить в самых сокровенных углах его апартаментов. Вся кухня находилась под
наблюдением Кутайсова, его доверенного камердинера, который когда-то
сопровождал Павла в Париж и теперь неотлучно находился при его персоне.
Кутайсов был безгранично предан императору, и этой верности не могла поколебать
даже ревность. Павел же сыграл с ним злую шутку, отняв у Кутайсова любовницу,
самую красивую актрису Петербургского театра. Эту женщину звали госпожа
Шевалье; ее лицо и голос были очаровательны, она с успехом выступала в комических
операх и пела с бесконечной грацией и чувством. Кутайсов любил ее страстно,
когда же в нее влюбился и император, это повергло беднягу в такое отчаяние,
что он почти потерял разум. От этого немало пострадала и его служба, так что
впоследствии с ним случилась ужасная вещь.
Павел был уродлив. Курносый нос и слишком большой рот с
очень длинными зубами делали его лицо похожим на череп. Взгляд его был более
чем сердит, хотя иногда в глазах появлялось какое-то доброе выражение. Он не
был ни полон, ни худ, ни высок, ни мал ростом, и хотя его фигура не лишена была
благородства и элегантности, надо признать, что лицо императора бесконечно
походило на карикатуру. Добавим, что какими бы опасностями ни грозило это занятие,
карикатур на Павла появлялось все же огромное количество. Одна из них
представляла императора держащим в руках по рескрипту. На одном было написано:
«Распорядок», на другом — «Отмена
распорядка», а на лбу императора —
«Беспорядок». Даже упоминая об этой карикатуре, я все еще испытываю легкую
дрожь: как известно, она могла стоить жизни не только ее автору, но и каждому,
кто имел ее у себя.
Тем не менее, для художника все описанное выше не делало
пребывание в Петербурге менее приятным или полезным. Император Павел любил и
поощрял искусства. Большой ценитель французской литературы, он привлекал в
Петербург и удерживал у себя всех актеров, которые доставили ему удовольствие
представлением наших шедевров; каждый, кто обладал талантом в музыке или в
живописи, мог с уверенностью полагаться на его расположение. Исторический живописец
Дуайен, друг моего отца, о котором я уже много раз говорила, был отличен Павлом I, так же как раньше Екатериной. Хотя он и был
уже очень стар, но, взяв себе за правило образ жизни скромный и умеренный,
проживал лишь часть щедрых подарков императрицы. Император продолжил по
отношению к нему те же милости и заказал Дуайену плафон для нового Михайловского
замка, еще не отделанного в то время. Зала, в которой тот работал, находилась
очень близко от Эрмитажа; направляясь к обедне, Павел и весь двор проходили
через нее, и редкий раз император не останавливался, чтобы долго или коротко
побеседовать с художником в очень любезном тоне. Это напомнило мне, как однажды
один из сопровождавших Павла вельмож подошел к Дуайену и задал следующий вопрос:
«Позвольте высказать вам одно соображение, —
сказал он, — вы изображаете Часы, танцующие
вокруг колесницы Солнца, я вижу, что одна фигура, та, что дальше всех, меньше
остальных, между тем все часы равны между собою». «Вы безусловно правы, — ответил ему Дуайен, — но та фигура, о которой вы говорите, это только полчаса».
Сделавший замечание вельможа одобрительно кивнул головой и удалился,
чрезвычайно довольный собой.
Я не должна забыть сказать и о том, что император, желая
заплатить за плафон до окончания работы, передал Дуайену банковский билет на
значительную сумму — какую, я сейчас не
помню. Этот билет был завернут в бумагу, на которой Павел собственноручно
написал: «Это на краски. Что же касается масла, то его еще достаточно в лампе».
Если старый друг моего отца и был вполне удовлетворен
своей петербургской судьбой, то я была довольна своей не меньше. С утра до
вечера я работала без остановки, и только по воскресеньям позволяла себе
терять два часа, уделяя их тем, кто желал посетить мою мастерскую. В числе
других у меня множество раз бывали великие князья и княгини. Кроме картин, о
которых я уже говорила, и бесконечно следовавших друг за другом портретов, я
приказала перевезти из Парижа написанный мною парадный портрет
Марии-Антуанетты, тот, на котором она изображена в платье из синего бархата.
Всеобщий интерес, который он вызвал, доставил мне живейшую радость. Принц
Конде, приехавший тогда в Петербург, тоже пришел в мастерскую и стоял перед
ним, не говоря ни слова, — он плакал.
Что же касается привлекательности общества, Петербург
заставлял забывать самые смелые мечтания. В свете встречалось столько французов,
что можно было представить себя в Париже. Я вновь увиделась там с герцогом
Ришелье и графом Ланжероном; правда, они не проживали в столице постоянно,
поскольку один был губернатором Одессы, а другой
— всегда в дороге и на военных смотрах. Мне встречалось также множество
других наших соотечественников. Например, я завязала знакомство с любезнейшей
и добрейшей графиней Дюкре де Вильнев, которая была не только очень красива и
прекрасно сложена, но и излучала какое-то особое очарование чрезвычайной доброты.
В Петербурге, как и в Москве, я виделась с ней очень часто; в связи с этим мне
вспомнилось, как однажды, когда я направлялась к ней на обед, со мной
приключилось происшествие, не редкое для России, но тем не менее чрезвычайно
меня испугавшее. Господин Дюкре де Вильнев приехал за мной на санях; было так
холодно, что по дороге я совершенно отморозила себе лоб. «Как я буду теперь
думать! Как буду рисовать!» — закричала я
в ужасе. Господин Дюкре поспешил завести меня в какую-то лавку, где растер мне
лоб снегом, и это средство, употребляемое в подобных случаях всеми русскими,
тут же устранило причину моего отчаяния.
Французские знакомства не заставили меня пренебречь
местными жителями, оказавшими мне такой любезный прием. Всякий день расширял
круг моих связей с русскими семьями. Кроме тех друзей, о которых я уже говорила,
я часто виделась с господином Демидовым, самым богатым человеком России. Отец
оставил ему в наследство железные и ртутные рудники, такие доходные, что
колоссального размера поставки, которые он делал правительству, бесконечно
увеличивали его состояние. Это огромное богатство было причиной того, что в
жены ему досталась девица Строганова, наследница одного из самых благородных и
древних родов России. Их союз был вполне благополучен. Хотя госпожа Демидова
была очаровательна и все существо ее излучало какую-то прелесть, думаю, что муж
никогда не любил ее по-настоящему; однако жизнь, которую она прожила с ним,
была от этого не менее счастлива. У них было двое сыновей, один из которых чаще
живет в Париже и, как и его отец, является большим любителем живописи.
Павел I заказал мне
портрет императрицы, своей жены; я представила ее в полный рост, одетой в
парадное платье и в алмазной короне на голове. Кисть не в состоянии передать
игру бриллиантов, и я очень не люблю их рисовать. Несмотря на это, взяв фоном
большой занавес малинового бархата, я добилась глубокого тона, необходимого,
чтобы высветлить корону, и она блестела, насколько это только возможно. Когда
картина была перенесена ко мне домой, чтобы я могла закончить отделку
аксессуаров, мне предложили взять вместе с парадным платьем и все бриллианты,
которые его украшали. Стоимость их, однако, была так велика, что я отказалась
от этого знака доверия, который внес бы в мою жизнь столько беспокойства, и
предпочла рисовать драгоценности во дворце, велев перенести картину обратно.
Императрица Мария была очень красива. Дородность
позволила ей сохранить свежесть лица, а высокий рост и благородная осанка
дополнялись прекрасными светлыми волосами. Помню, как однажды я увидела ее на
большом балу. Великолепные вьющиеся волосы падали ей на плечи; сверху
прическа была увенчана бриллиантами. Высокая и красивая фигура императрицы величественно
возвышалась рядом с Павлом, который подавал жене руку; контраст между ними был
разителен. Красота соединялась у императрицы Марии с прекрасным характером;
она была по-настоящему благочестива, и ее добродетели были так хорошо
известны, что она, возможно, была единственной женщиной, которой не смела
коснуться клевета. Признаюсь, я гордилась тем, что удостоилась ее расположения,
и всегда высоко ценила ту благосклонность, которую она выказывала мне при
каждом удобном случае.
Наши сеансы проходили тотчас вслед за парадными обедами,
так что император Павел и его два сына, Александр и Константин, обычно присутствовали
на них. Высочайшие посетители ничуть не стесняли меня, потому что император,
единственный, кто мог меня напугать, был со мной очень любезен. Однажды, когда
я сидела за мольбертом, подали кофе. Император сам принес мне чашку и,
подождав, когда я допью, отнес обратно. Правда, в другой раз он заставил меня
стать свидетельницей своего странного, шутовского поведения. Я велела
расставить ширмы позади императрицы, чтобы обеспечить более спокойный фон. В
один из моментов, когда мы решили передохнуть, Павел принялся скакать и
гримасничать, совершенно как обезьяна царапать ширмы и делать вид, что
карабкается на них. Эта забава продолжалась довольно долго. Мне казалось, что
Александр и Константин сильно страдали, видя, как их отец выделывает перед
иностранкой подобные фортели. Да я и сама чувствовала себя не слишком удобно.
Во время одного из сеансов императрица велела позвать
двух своих младших дочерей и великих князей Николая и Михаила. Никогда мне не
приходилось видеть ребенка красивее, чем великий князь Николай, будущий
император. Его очаровательное лицо, все черты которого говорили о греческой
красоте, привело меня в такое восхищение, что я, кажется, и сегодня могла бы
писать его по памяти.
С той поры я храню воспоминание и еще об одном типе
красоты, уже совершенно в другом роде, поскольку речь идет о старом человеке.
Хотя император в России является верховным главой не только правительства и армии,
но и церкви, исполняет церковную власть под его началом главный священник,
которого называют великий архимандрит и который для русских является тем же,
чем для нас папа римский (здесь имеется ввиду митрополит Петербурга Гавриил) .
Во время пребывания в Петербурге мне часто приходилось слышать о достоинствах и
добродетелях того лица, что было облечено тогда этим саном. Поэтому, когда однажды
мои знакомые пригласили меня поехать к архимандриту вместе с ними, я тотчас
согласилась. Никогда еще в жизни я не бывала в обществе человека, самый вид
которого внушал такое почтение. Его высокий рост и величественная осанка, его
прекрасное лицо, все черты которого были безукоризненно правильны, создавали
впечатление одновременно мягкости и достоинства, которое невозможно передать
кистью и красками; а длинная борода, спускавшаяся ниже груди, придавала ему
еще более почтенный вид. Наряд архимандрита выглядел просто и благородно, на
нем было длинное белое платье, которое спереди сверху донизу разделяла широкая
полоса черной материи, превосходно оттенявшая белизну его бороды; походка,
жесты, взгляд — все в нем внушало уважение
с первого взгляда.
Великий архимандрит был выдающимся человеком,
необыкновенного ума и прекрасно образованным. Он говорил на многих языках, а
его добродетели и доброта снискали любовь окружающих. Значительность его сана
не мешала ему быть милостивым и любезным. Однажды одна из княжон Голицыных,
которая была очень красива, увидела его в саду. Она поспешила к нему и встала
перед ним на колени. В ответ старец сорвал с куста розу и подарил ей вместе со
своим благословением. До сих пор меня гложет сожаление, что, покинув Петербург,
я так и не написала портрет архимандрита, потому что лучшей модели не мог бы
повстречать ни один художник.
В то же время, о котором я начала говорить, в Петергофе с
большой пышностью отмечались именины императрицы Марии. Правда, нужно сказать,
что великолепию праздника много способствовала и сама местность, где он
проходил, — бесконечный парк, прекрасные
фонтаны, великолепные аллеи, одна из которых, образованная огромными
деревьями, шла вдоль моря со многими кораблями на его глади. Все эти природные
красоты, к которым искусство так восхитительно присоединило свою лепту, сделали
из Петергофа волшебный край. Погода стояла прекраснейшая, и поскольку я
приехала уже после полудня, то нашла парк полным гостей. Словно на карнавале,
все были одеты в костюмы, однако в масках никого не было, за исключением самого
императора, который надел розовое домино. Особенно выделялись богатством и
разнообразием наряды придворных, соперничавших друг с другом в пышности и оригинальности.
Никогда в жизни мне не приходилось видеть одновременно столько вытканных
золотом шлейфов и такого количества бриллиантов и перьев.
В разных уголках парка невидимые музыканты услаждали наш
слух звуками восхитительной роговой музыки, услышать которую можно только в
России. Били все великолепные петергофские фонтаны; особенно мне вспоминается
чудесная водяная стена, которая низвергалась в канал с огромного утеса. Падая,
она образовывала широкий свод, под которым можно было пройти, не замочив
платья. Вечером дворец, парк и корабли осветили фонариками; не забыли и этот
утес. Заметить лампионы, огни которых сверкали на огромном своде светящейся и
низвергавшейся с ужасным шумом воды, было невозможно, и эффект создавался
магический. Воспоминания об этом дне остались со мной навсегда, как память о
самом красивом празднике, который только мог устроить монарх».
Но странности императора все увеличивались. На документе,
предлагающем различные варианты, он пишет: «Быть по сему». Принц Евгений
Вюртембергский, побывавший в Петербурге в 1801 г., пишет:
«Павел доказал всем совершенную неспособность
царствовать, и его печальное состояние грозило государству очевидною
опасностью... Следы его душевного расстройства проявились и во внешних сношениях,
так что глас всей Европы и его народа слились в одном мнении, что не может
далее царствовать сумасшедший, внутри государства приводящий в беспорядок все
отрасли управления, а во внешних делах сегодня враждующий с союзниками,
которых вчера усердно приветствовал».
Русский посланник в Лондоне получил от Павла указание не
давать паспорт ни одному иностранцу, пожелавшему отправиться в Россию. Был
запрещен ввоз каких-либо книг из-за границы. Уже в последний день жизни Павел
издал указ, чтобы никаких российских товаров «выпускаемо никуда не было без
особого высочайшего повеления».
Вот что писал Кочубей в Лондон к Воронцову:
«Страх, в котором все мы живем, неописуем. Люди боятся
своей собственной тени. Все дрожат. Доносы —
дело обычное: верны они или неверны, но верят всему. Все крепости переполнены
арестантами. Всеми овладела глубокая тоска...»
Воронцов же характеризовал Павла так:
«Я убежден, что покойный государь имел несчастие быть
душевнобольным; я считаю его столь же маловменяемым, как маленького ребенка,
который себя и других ранит бритвой, так как раньше не видел бритвы и не знает
ее употребления...».
При императоре Павле вышел приказ выслать всех извозчиков
из Петербурга, поскольку один из них задавил прохожего. Но без извозчиков
обойтись было невозможно, поэтому их вернули, но запретили иметь дрожки, а
велели ездить на колясках. Извозчики сняли подушку с дрожек, навязали сверху из
лозы верх — вот и вышла коляска.
Между тем даже самое малое сомнение в уме императора безусловно
рассматривалось бы как государственная измена. Ни в каких русских законах
сумасшествие царя не предусматривалось, и как быть — не знали.
Можно сказать, что Павел погиб от несовершенства законов.
Граф Пален, адмирал Рибас, граф Панин и командир
гвардейцев генерал Талызин составили план свергнуть императора и возвести на
престол молодого великого князя Александра. Павла убивать не предполагали.
Следовало заручиться поддержкой великого князя. Но Александр, постоянно
оскорблявшийся отцом, тем не менее не хотел даже и слушать о перевороте.
Наконец его убедили. Обещали, что Павел будет по-прежнему жить во дворце, иметь
все, что пожелает.
Но умер Рибас, Панин впал в немилость и был выслан. Пален
привлек братьев Зубовых и генерала Беннигсена. О заговоре знали некоторые
сенаторы, генералы... Был известен даже день переворота. Среди многих гостей
за ужином у княгини Белозерской камергер Загряжский поглядел на часы и сказал:
— Великому государю
в эту минуту не очень-то по себе.
Все замолчали и разъехались.
Заговорщики собрались у Талызина, пили для бодрости шампанское.
Потом двинулись к Михайловскому замку: братья Зубовы, Беннигсен, начальник
гвардейской артиллерии князь Яшвили, офицеры Аргамаков, Татаринов и другие.
Батальон Преображенского полка не знал, куда и зачем его ведут. Было около
полуночи.
Перешли Марсово поле, Летний сад. В саду ночевало
множество ворон, они подняли дикий крик.
Заговорщики перебрались через замерзшие рвы к дворцу.
Палена они там, как ожидалось, не встретили.
Их вызвался провести Аргамаков, адъютант Преображенского
полка. Когда подошли к запертой двери передней, из 40 человек осталось около десяти —
самых пьяных. Даже Платон Зубов заколебался, но Беннигсен закричал:
— Как, вы завели
нас сюда, а теперь хотите уйти?! Мы слишком далеко зашли, чтобы последовать
вашему совету!
Сонный лакей отпер дверь. Аргамаков сказал камердинеру,
что шесть утра и он явился к государю с докладом.
Покои императора охраняли двое камер-гусаров. Аргамаков
постучался и взволнованно прокричал им, что во дворце пожар. Зная его голос,
гусары отворили. Но когда увидели толпу людей, стали кричать. Яшвили ударил
одного саблей, и тот упал. Второй убежал крича.
Солдаты-преображенцы находились в зале. Они начали что-то
подозревать. Один выступил вперед и потребовал, чтобы их вели к царю. Поручик
Марин приставил свою шпагу к его груди.
Беннигсен, Зубовы бросились в императорскую спальню.
Павла на постели не было.
— Мы погибли! — закричал Платон Зубов.
Но сразу же они заметили Павла — он стоял за ширмой. Беннигсен подошел и нему и сказал:
¾ Государь, вы арестованы!
Павел растерянно посмотрел на него и обратился к Зубову:
¾ Что вы делаете, Платон Александрович?
Комната заполнилась заговорщиками из коридора. Они были
пьяны и взбудоражены.
— Я арестован? Что
это значит?! — вскричал Павел.
— Уже четыре года
следовало бы с тобой покончить! —
закричал кто-то.
— Что же я сделал? — Павел громким голосом стал звать на помощь.
На него набросился Яшвили, они оба упали на пол. Павел
пробовал сопротивляться, но Николай Зубов ударил его золотой табакеркой в
висок. Все бросились на Павла, который лишь слабо защищался; он заметил среди
офицеров одного похожего, как ему показалось, на великого князя Константина и
сказал ему:
— Как, ваше
высочество здесь?
Кто-то сорвал с себя шарф и накинул на шею Павлу. Тот
успел лишь сказать по-французски:
— Господа, именем Бога умоляю вас, пощадите
меня...
Через минуту его не стало.
Полковник Саблуков напишет позже: «Мне противно называть
имена кровопийц, которые отличились во время катастрофы своим варварством. Хочу
только сказать, что я знал многих из них и знаю наверное, что их смертный час
был особенно ужасен страшными душевными и физическими страданиями».
Пален появился во дворце, когда все было кончено. Но он
предпринял меры помешать сторонникам царя вступиться за него. Вызванного
Павлом Аракчеева задержали у городской заставы, генерала Кологривова просто
арестовали...
О первых минутах после убийства известно следующее. Павла
положили на постель. Беннигсен объявил слугам и караулу, что «государь
скончался апоплексическим ударом». Солдаты встретили это известие довольно
хмуро. Офицерам, выражавшим радость по поводу смерти тирана, они отвечали: «Нам
он был не тиран, а отец».
Великий князь Константин вспоминал спустя четверть века:
«Я ничего не подозревал и спал, как спят в двадцать лет.
Платон Зубов, пьяный, шумно вошел в мою комнату (со времени смерти моего отца
прошел час) и грубо дернул мое одеяло, говоря мне дерзким тоном: «Вставайте и
ступайте к императору Александру; он ожидает вас». Я глядел на Зубова, еще
полусонный, и думал, что вижу сон. Платон сильно дернул меня за руку, чтобы
заставить меня встать. Я надел брюки, сюртук и сапоги и совершенно машинально
пошел за Зубовым... Прихожу в переднюю моего брата и вижу там толпу шумных,
сильно возбужденных офицеров... Я вхожу в гостиную брата и застаю его лежащим
на диване, обливающегося слезами, точно так же и императрицу Елизавету
(супругу Александра); только здесь узнал я об умерщвлении отца. Я был так
ошеломлен этим ударом, что сначала думал, что заговор направлен против всех
нас...».
Иначе вела себя супруга Павла, императрица Мария
Федоровна. Графиня Ливен сказала ей, что с императором удар. «Он умер! Его убили!»
— закричала она, соскочив с постели и
бросившись, босая, к дверям, ведшим в покои Павла. Беннигсен уже поставил там
часовых с приказом никого не пускать. Тридцать солдат с офицером Полторацким
не пустили императрицу. Она закричала, бросилась на пол. Солдаты плакали.
Придя немного в себя, Мария Федоровна вернулась в комнаты. Утром к ней пришел
Уваров: «Именем императора и императрицы (Александра и Елизаветы) прошу вас
пожаловать к ним». Мария Федоровна ответила:
— Скажите моему
сыну, что я не признаю его моим государем до тех пор, пока не увижу тела моего
супруга.
Тридцать часов приводили тело в приемлемый вид, и только
вечером следующего дня императрица увидела покойного.
Через несколько дней она с сыновьями Александром и
Константином отправилась в часовню св. Михаила и заставила их поклясться, что
они ничего не ведали о намерении убить отца.
Все сословия вздохнули с облегчением. На улицах
Петербурга и Москвы царил восторг. Люди поздравляли, обнимали друг друга.
Набальзамированное тело было выставлено в Михайловском
замке: на шее широкий галстук, надвинутая шляпа. Потом прах торжественно
погребли при участии Александра и Константина.
Казалось бы, новое царствование вознесло виновников
события 11 марта. Пален готов был стать
советником молодому императору. Но под влиянием матери Александр отставил его
от службы и велел отправиться в свои курляндские имения. Вскоре был отослан из
столицы и Платон Зубов. Позже —
Беннигсен, Панин...
Продолжает г-жа
Виже-Лебрен:
«12 марта 1801 года, на полпути из Москвы в Петербург, я
узнала о смерти Павла I. На почтовой
станции я встретила множество курьеров, ехавших оповестить об этой новости
разные города империи. Из-за того, что они забрали себе всех лошадей, я не
смогла получить смену и была вынуждена оставаться в карете, которую поставили
на обочину дороги, близ берега реки. Дул такой холодный ветер, что я совершенно
закоченела, и мне недоставало только провести таким образом всю ночь. Наконец
удалось раздобыть наемных лошадей, но в Петербург я прибыла только в восемь или
девять часов утра следующего дня.
Я нашла город в исступленном ликовании; на улицах пели,
плясали и обнимались. Многие знакомые дамы подбегали к моей карете, пожимали
мне руки и восклицали: «Ну, с избавлением!» Мне сказали также, что накануне
вечером дома были иллюминированы. Это всеобщее веселье было вызвано смертью
несчастного государя…
Хитрость, с которой от Александра добились молчаливого
согласия на свержение его отца (а никакой иной мысли он и не держал в голове),
была доподлинным фактом. Мне это известно от графа Строганова, одного из
честнейших и умнейших людей, которых я знала, и к тому же человека, находившегося
в курсе абсолютно всех происшествий русского двора. Он не сомневался в
легкости, с которой Павла уговорили подписать приказ о заключении императрицы
и ее детей, потому что знал об ужасных подозрениях, раздиравших душу и разум
бедного государя. Накануне самого убийства, вечером, при дворе состоялся
большой концерт, на котором присутствовала вся императорская семья. В один момент
император, разговаривая в стороне с графом Строгановым, сказал ему: «Вы,
верно, считаете меня счастливейшим из людей, мой друг? Я живу в этом замке,
который построен и украшен по моему вкусу; впервые тут собралась вся моя
семья; жена еще красива, старший сын тоже хорош собой, дочери очаровательны...
Все они рядом со мной, и все же, когда я смотрю на них, то в каждом вижу моего
убийцу». Граф Строганов, в ужасе отступив, воскликнул: «Вас обманывают,
государь, это чудовищная клевета!» Павел остановил на нем свой угрюмый взгляд,
потом, пожав ему руку, ответил: «Все, что я сказал, — правда».
Несчастного монарха преследовала мысль о смерти. Граф
Строганов рассказал мне также, что накануне того дня, о котором я только что
говорила, Павел, разглядывая себя в зеркале и увидев, что ему перекосило рот,
сказал: «Ну раз уж так, дорогой граф, то пора на тот свет».
Я твердо убеждена, что Александр не знал о
предполагавшемся покушении на жизнь его отца. Но даже все то, что было мне по
этому поводу известно, не доказывает его неведения так ясно, как знание натуры
самого государя, которое и придает мне уверенность в сказанном. Александр I обладал благородным и великодушным
характером, в нем чувствовались не только какое-то особое благочестие, но и
открытость, не позволявшая ему употребить коварство и ложь даже в делах
политических. Узнав, что Павла больше нет, он впал в такое отчаяние, что никто
из окружающих больше не сомневался в его неведении относительно свершившегося
убийства. Лукавейший из людей не смог бы вызвать у себя тех слез, которые были
пролиты им при этом известии. В первые минуты скорби он хотел отказаться от
царствования, и я доподлинно знаю, что его жена Елизавета бросилась перед ним
на колени, умоляя принять бразды правления. Тогда он направился к
матери-императрице, которая, завидев его еще издали, закричала: «Уйдите,
уйдите, я вижу на вас кровь вашего отца!». Александр воздел к небу полные слез
глаза и сказал с тем выражением, что исходит из самой души: «Бог свидетель,
матушка, что я не виновен в этом ужасном преступлении». Эти несколько слов
прозвучали так искренне, что императрица согласилась его выслушать. Узнав же,
каким образом заговорщики обманули ее сына, скрыв цели их предприятия, она
поднялась и сказала: «Я приветствую моего императора». Александр, в свою
очередь, встал перед ней на колени и, сжимая ей руки, горячо уверял в своем
уважении и нежности…».
Царствование «самого мистического русского императора»
Павла I завершило собой XVIII век. Вспомним слова поэта Адама Мицкевича:
«Необходимо нечто большее, чем талант, чтобы понять настоящее, нечто большее,
чем гений, чтобы предвидеть будущее, а между тем так просто объяснить
минувшее».
|