При Петре I
петербургской Тайной канцелярии много хлопот доставил принятый им титул
императора. Народ на Руси знал царей, бояр, слыхал про «заморских королей», но
самое слово «император» было для него совершенно чуждо. На этой почве
происходили недоразумения, которые кончались трагически, когда вмешивалась
Тайная канцелярия, впрочем, благодаря Петру виновные отделывались сравнительно
дешево.
Начинались такие дела обычно с пустяков. Один приезжий,
например, попав в Петербург, изрядно выпил в кабаке с каким-то солдатом.
Солдат предложил выпить за здоровье императора. Приезжий, никогда не слыхавший
такого слова, обозлился. Он ударил кулаком по столу и крикнул:
— На кой нужен мне
твой император?! Много вас таких найдется! Черт тебя знает, кто он, твой
император! А я знаю праведного моего государя и больше знать никого не хочу!
Солдат бросился к своему начальству, кабак оцепили, всех
бывших там арестовали и под строгим караулом отправили в Тайную канцелярию.
Началось громкое дело «о поношении Императорского
Величества».
Приезжий Данила Белоконник был допрошен на дыбе, и три
раза показал одно и то же, слово в слово:
— Молвил я такие
слова, не ведаючи того, что гренадер про государево здоровье пьет. Мыслил я,
что пьет он какого боярина, кличка которому император. Не знал я, Данила, по
простоте своей, что Его Царское Величество изволит зваться императором.
Зато свидетели путались в показаниях. В момент совершения
«преступления» все были пьяны, никто ничего толком не слышал, но дыба
заставила их говорить, и бедняги кричали, что им приходило в голову. И более
всего пострадали именно свидетели: пятеро из них умерли, не выдержав
«неумеренной пытки», другие сосланы в каторжные работы, и только двоим
посчастливилось отделаться пыткой без дальнейшего наказания.
О самом «преступнике» состоялся такой приговор: «Данило
Белоконник расспросом показал, что непристойные слова говорил он от простоты
своей, не зная, что Его Величество —
император. Знает-де он государя, а что у нас есть император — того он, Данило, не знает. И хотя два
свидетеля показали сходно простоту Данилы, однако же, без наказания вину
Белоконника отпустить невозможно, для того, что никакой персоны такими
непотребными словами бранить не надлежит. Того ради бить его, Белоконника,
батогами нещадно, а по битье освободить и дать ему на проезд пашпорт».
В царствование Петра I многие оговоренные выходили из Тайной канцелярии на свободу, но
бывали случаи, когда ни в чем серьезном не повинные люди обрекались на тяжелые
наказания просто по недоразумению, совершенно против воли царя.
Особенно характерен в этом отношении эпизод, о котором
повествуют летописи Тайной канцелярии за 1721 г. В общих чертах дело рисуется так. 27
июня 1721 г. в Петербурге праздновалась двенадцатая годовщина
победы под Полтавой. На Троицкой площади были выстроены войска, в обширной
палатке совершалось торжественное молебствие в присутствии царя и его
приближенных. Петр был одет в тот же мундир, в котором вел свои войска на
шведов: на нем был старый зеленый кафтан с красными отворотами, широкая
кожаная портупея со шпагой, старая, сильно поношенная шляпа. На ногах —
зеленые чулки и побуревшие от времени башмаки. Костюм царя так резко выделялся
среди щегольских мундиров гвардии и богатых кафтанов придворных, что все взоры
невольно были обращены на него.
За рядами гвардейцев толпился народ. Зрителями были
усеяны все заборы и крыши домов.
В числе лиц, окружавших царя, был и герцог Голштинский,
жених старшей царевны. По окончании молебна Петр хотел похвастаться перед
дорогим гостем выправкой своих солдат. Он приказал гвардии выстроиться в колонну
и сам повел ее парадным маршем мимо палатки.
В это-то время и произошел казус, которым долго пришлось
заниматься Тайной канцелярии.
В толпе зрителей стоял мужичок Максим Антонов. По пути на
торжество он завернул в кабак и изрядно выпил, благо, накануне у его хозяина
был расчетный день. На площадь Антонов явился сильно навеселе, или, как говорили
в то время, «зело шумным».
Торжественная обстановка, пальба и колокольный звон
ошеломили его, под влиянием солнца, припекавшего обнаженную голову, хмель стал
бродить, затуманивал сознание, и Антонову захотелось чем-нибудь проявить свое
восторженнее состояние.
Под звуки музыки, с царем во главе, войска двигались по
площади. Гремело «ура». Вдруг в пьяном мозгу мужичка мелькнула мысль, что он
должен лично засвидетельствовать государю-батюшке свое почтение. Недолго
думая, он протиснулся вперед, прорвался сквозь цепь солдат, еле сдерживавших
напор толпы, пробежал несколько шагов по площади и отвесил царю глубокий
поясной поклон. Потом поклонился второй раз, третий. Один из адъютантов Петра
подбежал к нему и оттащил в сторону. Антонова окружили солдаты. Но по его
глубокому убеждению, он недостаточно полно выразил свое почтение царю. Антонов
развернулся и ударил одного из солдат в ухо. На Антонова накинулись другие
солдаты. Прежде всего они старались отнять висевший на поясе небольшой ножик с
костяной ручкой. Мужичок защищался с отчаянием пьяного, произошла свалка,
через несколько минут Антонова связали по рукам и ногам и поволокли в
Петропавловскую крепость, в Тайную канцелярию.
Через два дня Максим Антонов предстал перед грозным
судом. Дело получилось серьезное, незаурядное: по свидетельству очевидцев, злодей,
вооруженный ножом, кинулся на царя, имея злой умысел, а потому и следствие велось
со всей строгостью.
Прежде чем начать допрос, беднягу «для острастки» три
раза вздернули на дыбу и уже после этого стали предлагать обычные вопросы.
Однако, несмотря на повторные пытки, включительно до раздробления костей в
тисках, Антонов не признал себя виновным в злом умысле. На все вопросы он
отвечал одно и то же:
— Был зело шумен,
хотел поклониться его величеству, государю Петру Алексеевичу, иного умысла не
имел, а нож у меня всегда висит на поясе, чтоб резать хлеб за едой. Дрался же
потому, что меня неучтиво за шиворот хватали и нож отнять хотели.
Однако такие показания совсем не удовлетворяли судей,
которым непременно нужно было создать «государево дело».
Принялись за других мужиков, работавших вместе с
Антоновым. Все они попали в застенок Тайной канцелярии. Их пытали целую
неделю, но все согласно показывали одно и то же.
— Максим часто
бывает «шумен», во хмелю «вздорлив», бранит кого приключится, и нас бранивал.
Ни о каком его злом умысле никогда не слыхивали и ничего не знаем. А нож был
при нем постоянно, но он им не дрался и только хлеб, да, когда случится,
убоину (мясо) резал.
Обо всех мужиках навели справки на родине, но и там
ничего не дознались. Через два месяца пришлось их отпустить. Но трем из них
свобода сулила мало отрадного: у них от «неосторожной» пытки были сломаны кости
и работать они не могли...
Самого виновника этого переполоха периодически продолжали
пытать, но уже без особого рвения, а просто «для порядка».
19 ноября 1721 г. в ознаменование Ништадтского мира Петр издал манифест, в котором, между
прочим, говорилось:
«Чего ради генеральное прощение и отпущение вин во всем
государстве явить всем тем, которые в тяжких и других преступлениях в наказание
впали или у оным осуждены суть...».
Но такого «тяжкого» преступника, как Максим Антонов,
помилование не коснулось. Тайная канцелярия составила приговор:
«Крестьянина Максима Антонова за то, что к высокой особе
Его Царского Величества подходил необычно, послать в Сибирь и быть ему там при
работах государевых до его смерти неотлучно».
Сенат утвердил приговор.
Воронежский подьячий Иван Завесин все свободное от работы
время отдавал пьянству. В 1720 г., как и теперь, для этого веселого занятия требовались
деньги. Завесин занимался разными махинациями, сутяжничал да ябедничал,
несколько раз попадал в тюрьму, сначала провел там год, дальше уже более. У
Завесина было несколько крепостных, и у одного из них проживал некий гулящий
человек Худяков. Завесин, составив поддельные бумаги, записал этого Худякова
в крепостные. Худяков поднял бучу, и зарвавшегося подьячего арестовали.
Так вот и жил Завесин: в сутяжничестве, в пьянстве да в
арестах.
Случилось ему быть в Петербурге. Сначала, конечно, отправился
в кабак. Нарезался изрядно, но еще на ногах держался. Понесло его в церковь,
там уже кончалась обедня. Стоял Завесин спокойно, потом вдруг торжественно снял
с чаши со святой водой крышку и надел ее на голову. Вода полилась на пол.
Прихожане набросились на подьячего, исколотили и сволокли властям. Там его били
кнутом.
Однажды сидел Завесин под арестом при губернской
канцелярии за какие-то служебные провинности. Он отпросился навестить дядю, не
застал и вместе с конвойным пошел в кабак. Вышли они оттуда нескоро и,
тепленькие, проходили мимо надворного суда. Завесин решил зайти.
Там дежурил канцелярист, склонились над бумагами писцы.
¾ Кто ваш государь? —
закричал пьяный Завесин канцеляристу.
Тот, видя странного человека и сопровождающего его
солдата с ружьем, отвечал по всей форме:
— Наш государь — Петр Великий, император и самодержец
всероссийский!
— А-а-а! Ваш
государь... Петр Великий... а я холоп государя Алексея Петровича!.. и за него
голову положу!..
Канцелярист остолбенел, едва хватило у него духу крикнуть:
«Слово и дело!» Как государственный чиновник, он помнил указ:
«Где в городах, селах и деревнях злодеи и злыми словами
явятся, их в самой скорости провожать в город к правителям, а тем правителям
заковывать их в ручные и ножные железа; не расспрашивая, затем вместе с
изветчиками присылать в Тайную канцелярию».
Завесина привезли в Тайную канцелярию снимать допрос.
— Ничего не помню, — лепетал подьячий, — ничегошеньки... А в трезвом уме никогда и ни с кем государственных
противных слов не говаривал и от других не слыхал... Со мною случается, что
болезнь находит: бывало, я вне ума и что в то время делаю и говорю — не помню. Болезнь та со мной — лет шесть.
Навели справки, действительно, Завесин в пьяном состоянии
делается невменяемым, несмотря на это, положили подьячего допросить «с
пристрастием». Тайная канцелярия сомневалась: «Хотя он и говорит, что те слова
не помнит, говорил ли, нет ли, за великим пьянством, но его расспроса за истину
причесть невозможно; может быть, он, отбывая вину свою, не покажет самой истины
без розыску... а при розыске спрашивать: с чего он такие слова говорил и не
имеет ли он в них каких-нибудь согласников?».
Завесина пытали. Но что он мог сказать? Приговорили его
к битью кнутом, привязали к столбам на Красной площади, палач всыпал 25 ударов. После каждого за кнутом тянулась
полоска кожи...
Отлежался Завесин и отправился домой, в Воронеж. Только
перед этим расписку дал: «Ежели я впредь какие непристойные слова буду говорить,
то по учинении жестокого наказания сослан буду на каторгу, в вечную работу, или
учинена мне будет смертная казнь».
Отбило ли это происшествие у него тягу к вину — неизвестно.
* * *
Теперь этих женщин не видно. Может быть, вывелись со
временем или их держат в психбольницах? Но когда-то, обычно в церкви, можно
было увидеть стоявшую подле дверей бабу явно не в себе. Она морщилась, рот
перекашивался ¾
казалось, вот-вот упадет на пол и забьется в истерике. Вокруг нее
образовывалась как бы зона некоей пустоты, отчужденности. Народ у нас с
недоумением и боязнью относится ко всему непонятному. Ранее считали, что в
человека вселился бес, и поэтому он так себя ведет. Беса изгоняли. Нам известны
костры европейской инквизиции. В России как будто было помягче. Позже в народе
поняли, что это болезнь. Падучая, или, как называли в деревнях, родимчик.
Как запоют в церкви, так бабу и начнет бить: дергается,
слюною брызжет, на пол падает, ноги-руки судорогой сводит... Только минут
через двадцать в себя придет,
Если при Иване Грозном на блаженных и юродивых смотрели
как на святых, на прорицателей, то в петровское время власть их недолюбливала:
народ смущают. За всякие бессмысленные слова, за пьяный бред Тайная канцелярия
цеплялась как за антигосударственные действия.
Где уж было неграмотным бабам разбираться в высокой
политике. Но власть обратила свое подозрительное око и на них. В 1720 г. в храмах схватили трех кликуш: Авдотью Яковлеву — дочь
хлебопека, Авдотью Акимову — купеческую
женку да Арину Иванову — слепую из
богадельни.
Дело в том, что вышел царский указ: «Ни по церквам, ни по
домам не кликать и народ тем не смущать». Бабы подпадали под категорию
государственных преступников.
Бедная Акимова показывала на допросе:
— В сем году точно
я была в соборе и во время божественного пенья кричала нелепым голосом, лаяла
собакою... Случилась со мною эта скорбь лет уж с сорок, еще младенцем. Заходит
она на меня в месяц по однажды, по дважды, по трижды и более, приключается в
церквах и дома. Ведают о той скорби многие посторонние люди, а также духовник
мой, священник. А буде я, Авдотья, сказала, что можно, и за то указал бы
великий государь казнить меня смертью...
Послали за духовником. Старичок-священник подтвердил:
— Не ведаю, кликала
ли она в церкви, но, живучи у меня в дому, почасту лаяла собакою, кричала лягушкою,
песни пела, смеялась да приговаривала: «Ох, тошно мне, тошно!».
Показывала Авдотья Яковлева:
— Кричала и я
нелепым голосом в разных церквах и дома почасту. Кричала во время божественного
пенья, а по-каковски, того не упомню. А та скорбь приключилась недавно, и с
чего — не знаю.
— Довелось мне
кричать нелепым голосом, — соглашалась
Иванова, — было сие во время слушания
чтения святого Евангелия; что кричала —
того не ведаю, и была та скорбь со мной в богадельне по дням и ночам,
приключилась она от рождения...
Тайная канцелярия решила их пытать.
Вздернули на дыбе Акимову:
— Не притворяешься
ли? Кто научил тебя кричать?
— Ах, батюшка,
кричала я лягушкою и лаяла собакою без притвору в болезни своей, а та болезнь у
меня сорок лет, и как схватит — тогда ничего
не помню... а кликать меня не научали.
Дали семь ударов кнутом.
Подняли на дыбу Авдотью Яковлеву:
¾ Говори без утайки, по чьему наущению и с чего кликала?
— В беспамятстве
кричала, болезнь у меня такая... ничего не помню. Дали ей одиннадцать ударов кнутом, Ивановой — пять.
Полежали кликуши пять дней в застенке, и опять их на
пытку.
Авдотья Яковлева, плача, говорила:
— Вот и вчерашнего
дня схватила меня скорбь та, кликанье. При караульном солдате упала оземь в
беспамятстве полном...
Позвали вчерашнего часового.
— Заподлинно
правда. Молилась эта баба в караульне равелиновой да вдруг вскочила, после
упала, затряслась, и стало ее гнуть. Лежала замертво часа полтора — пришел я в страх немалый.
Это свидетельство спасло Яковлеву от наказания. Ее отпустили,
а с супруга взяли расписку, что женка «во святых храмах кричать, кликать и
смятения чинить не будет, под страхом жестокого штрафования кнутом и ссылки на
прядильный двор в работу вечно».
А двум другим кликушам пришлось стать прядильщицами.
* * *
Продолжительная борьба со Швецией сильно утомила народ;
все с нетерпением ждали мира, и от Петербурга до дальних стран сибирских все
толковали, каждый по-своему, о тягостях войны, о времени заключения мира, об
условиях, на которых он может быть заключен, и т. д. Нечего и говорить, что в
подобных толках и пересудах, совершенно, впрочем, невинных, отпечатывались
воззрения простодушных и суеверных простолюдинов, которые, проникая в Тайную
канцелярию, вызывали аресты, допросы и штрафования говорунов: «Не толкуй, мол,
не твое дело, жди да молчи; что повелят, то и будет; не тебе рассуждать!».
Смирный и скромного вида поп Козловского уезда
Кочетовской слободы ездил в столицу по делам и пробыл там несколько недель.
Помимо известия об удачном окончании дел, поп повез домой целую кучу рассказов
о столице, ее редкостях и диковинках. Вскоре изба попа наполнилась народом,
вопросы сыпались со всех сторон.
— А царя, отец,
видел? — возник наконец самый интересный
вопрос.
— Сподобился,
друже, сподобился. Видел единожды, и по грехам моим в великое сумнение пришел,
да надоумили добрые люди...
— Что же он?..
Страшен?
— Зело чуден и
непонятен: ростом что бы мало помене сажени, лицом мужествен и грозен, в
движениях и походке быстр, аки пардус, и всем образом аки иноземец: одеяние
немецкое, на голове шапочка малая солдатская, кафтан куцый, ноги в чулках и
башмаки с пряжками железными.
Слушатели ахнули при таком описании царя, и на попа
снова посыпались вопросы: где видел, что тот говорил...
— А видел я царя,
как он съезжал со двора князя Александра Даниловича Меншикова в колымаге. И
мало отъехав, побежала за каретой со двора собачка невелика, собой поджарая,
шерсти рыжей, с зеленым бархатным ошейничком, и с превеликим визгом начала в
колымагу к царю проситься...
Слушатели навострили уши, боясь проронить хоть слово.
— И великий царь,
увидя то, велел колымагу остановить, взял ту собачку на руки и, поцеловав ее в
лоб, начал ласкать, говоря с нею ласково, и поехал дальше, а собачка на
коленях у него сидела...
— Воистину чуден и непонятен
сей царь! — пробасил отец дьякон и
сомнительно покачал головой.
— Да не врешь ли
ты, батька? — ввернула свое замечание
попадья, но поп только укоризненно посмотрел на нее.
— Своими глазами
видел и еще усомнился — царь ли это? И
мне сказали: «Царь, подлинно царь Петр Алексеевич», а дальше видел я, как
солдаты честь ружьями колымаге отдавали.
Рассказ попа вызвал разные толки: кто удивлялся, кто
осуждал царя. Ну подобает ли царю благоверному собаку в лоб целовать, погань
этакую, да еще при народе!..
На другой день рассказ попа ходил уже по всей волости, а
там пошел и дальше, и в народе началось некоторое смущение. Люди мирные
покачивали головами, а злонамеренные и недовольные перетолковывали по-своему и
находили подтверждение разговоров о «последних временах», «царстве
антихристовом» и пр.
Рассказ дошел наконец и до начальства: смущенные власти
стали доискиваться начала, откуда все пошло, и через несколько дней смирный
кочетковский поп был потребован по «важному секретному делу» в уездный город
Козлов, а оттуда его отправили под крепким караулом в Петербург.
Защемило сердце у попа. Однако, как ни размышлял, не мог
найти вины за собой. В столице, кажется, он вел себя честно и благородно, в
консисториях дела провел хорошо — что же
это такое?
Стали допрашивать попа: подлинно ли он говорил, что царь
Петр Алексеевич собаку целовал?
— Видел подлинно! — утверждал поп. — Собачка рыженькая и ошейничек зеленый бархатный с ободком.
— А коли видел,
чего ради распространяешь такие предерзостные слухи?
— Государь сделал
это не таяся, днем и при народе, — оправдывался
поп, — чаятельно мне было, что и зазорного
в том нет, коли рассказывать.
— А вот с твоих
неразумных рассказов в народе шум пошел. Чем бы тебе, попу, государево
спокойствие оберегать, а ты смуты заводишь, нелепые рассказы про царя говоришь!..
Отвечай, с какого умыслу, не то — на
дыбу!
Тут уж поп струсил не на шутку, поняв свою простоту и
догадавшись, что дешево не отделаешься.
— С простоты,
княже, с сущей простоты, а не со злого умысла! —
взмолился кокчетовский поп. — Прости,
княже, простоту мою деревенскую! Каюсь, как перед Богом!
¾ Все вы так говорите —
с простоты! А я не поверю да велю на дыбу вздернуть!
Однако попа на дыбу не подняли, а навели о нем справки,
и когда оказалось, что кокчетовский поп —
человек совсем смирный и благонадежный, а коли говорил, так именно «с сущей
простоты», а не злобою, то приказано было постегать его плетьми да и отпустить
домой с наказом — не распространять
глупых рассказов.
— Это тебе за
простоту, — сказали ему, отпуская домой, — не будь впредь прост и умей держать язык за
зубами. С твоей-то простоты чести его царского величества поруха причинялась, и
ты еще моли Бога, что дешево отделался. Ступай же и не болтай!
Невесел приехал поп домой после питерского угощения, и
когда снова слобожане собрались было к нему послушать рассказов, поп и ворота
на щеколду запер, и сам не показывался.
|