Преобразовательная работа Петра I началась с изменения внешнего вида, одежды и формы отношений
между классами.
Если раньше запрещено было носить нерусское платье и
стричь голову по-иноземному, и князя Мосальского за то, что он подстриг волосы
на голове, записали из стряпчих в стрельцы, то при Петре вышли специальные
указы об обязательном ношении иностранной одежды и бритье бороды и усов. Это,
правда, не касалось крестьян и духовенства.
С бородой у русских связывалось понятие о подобии и
образе Божьем, и многие посчитали, что без бороды невозможно будет спасение.
Митрополит Димитрий написал по этому поводу рассуждение «Об образе Божием и
подобии в человеке», где объяснял, что подобие Господа в невидимой душе, и
бритье бороды спасению не вредит.
В Астрахани возник бунт, когда приставы у входа в церковь
стали обрезать у мужчин бороды.
Ходила в народе легенда, что царь — немец и вовсе не сын Алексея Михайловича. Возникла она из-за
того, что Петр одевался в немецкое платье и водил дружбу с иноземцами.
«Государь не царь и не царского поколения, а немецкого...
Когда были у государыни царицы Натальи Кирилловны сряду две дочери и тогда
государь, царь Алексей Михайлович, на государыню царицу разгневался: буде ты
мне сына не родишь, тогда я тебя постригу. А тогда она государыня царица была
чревата. И когда приспел час ей родить дщерь, она, убоясь государя, взяла на
обмен из Немецкой слободы младенца мужеску пола из лефортова двора...»
За распространение этой легенды людей хватали и
подвергали жестоким пыткам, по цепочке забирая всех, рассказывавших легенду.
Наказывались священники, если при обедне в молитве они
пропускали имя Петра или в дни царских тезоименитств служили простую обедню
вместо торжественной.
Петр приказал бить кнутом и заклеймить крестьянина,
говорившего, что «государь-де царицу покинул, а возлюбил немцев». Его отправили
на десятилетнюю каторгу.
Не избежал застенка даже царский сын.
Царевич Алексей родился, когда его родителям было лишь по 16 с небольшим лет. Отец его, Петр, сына видел
нечасто, время отнимали сначала военные занятия, потом кораблестроение, походы.
Да и веселился царь отнюдь не в семейном кругу.
Когда царицу Евдокию насильно постригли в монахини,
Алексей в возрасте восьми с половиной лет был забран у матери и отдан царевой
сестре Наталье Алексеевне. Воспитателем царевича стал барон Гизен, образованный
немец, поступивший на русскую службу. Уже вскорости Петр берет сына с собой в
Архангельск, а при взятии Ниеншанца тот является солдатом бомбардирской роты.
Но потом царь охладевает к сыну, Гизена по настоянию
Меншикова отсылают с дипломатическими поручениями за границу, и Алексей остается
в селе Преображенском, окруженный монахами, родственниками — приверженцами старины, не принимающими
петровых нововведений. Ближе всех ему в ту пору
— Алексею исполнилось 15 лет — были его тетки, старые девы, дочери царя
Алексея Михайловича от первого брака. Царевич потом сетовал, что Меншиков
нарочно способствовал такой жизни, умышленно оставляя его без образования.
Алексей самовольно едет навестить мать в суздальский
монастырь. Можно только представить их встречу. Петр немедленно потребовал сына
к себе и высказал ему свое неодобрение. Он послал Алексея в Смоленск
заготавливать провиант и собирать рекрутов. Поручение царевич выполнил с
толком, и через пять месяцев ему был поручен сбор солдат и укрепление Кремля.
Потом его отрядили в корпус, действующий в Польше, после чего он должен был
ехать в Дрезден для занятия науками: языками, геометрией и пр.
Подыскали ему и невесту: принцессу
Брауншвейг-Вольфенбюттельскую. Позже Алексей писал: «Вот Гаврила Иванович с
детьми своими навязали мне на шею жену чертовку: как ни приду к ней, все
сердитует и говорить не хочет».
Нашел утешение царевич у крепостной девки Ефросиньи,
которую полюбил страстно.
«Отец ко мне был добр, — говорил
Алексей в Вене, — но с тех пор, как пошли
у жены моей дети, все сделалось хуже, особенно когда явилась царица и сама
родила сына. Она и Меншиков постоянно вооружали против меня отца; оба они
исполнены злости и не знают ни Бога, ни совести».
Петр уже начинает подозревать собственного сына в разных
коварных умыслах. Он пишет ему: «Отмени свой нрав и нелицемерно удостой себя
наследником, или будь монах; ибо без сего дух мой спокоен быть не может, а
особливо, что ныне мало здоров стал. На что, по получении сего, дай немедленно
ответ или на письме, или самому мне на словах резолюцию. А буде того не
учинишь, то я с тобою как со злодеем поступлю».
Царевич отвечал: «Иду в монахи».
Петр из Копенгагена шлет ему приказ выезжать на войну или
же постригаться.
Алексей заподозрил неладное, он был уверен, что зовут его
не учиться военному искусству, а желая извести. Он жаловался графу Шонборну:
«За год перед сим отец принуждал меня отказаться от престола и жить частным
человеком, или постричься в монахи; а в последнее время курьер привез повеление — либо ехать к отцу, либо заключиться в
монастырь: исполнить первое значило погубить себя озлоблением и пьянством;
исполнить второе — потерять тело и душу».
Алексей отправился к отцу, но, проехав Данциг, исчез. Он
решился бежать, заверенный боярином Кикиным, что цесарь даст ему убежище. Так и
случилось: царевич прожил в тирольском замке несколько месяцев.
Но посланцы царя обнаружили его и там, и позже в Неаполе.
Петр требовал вернуться домой. С одной стороны давили на цесаря, а с другой — на Ефросинью, обещая полное снисхождение
Петра.
Делать нечего, Алексей отправился в Россию. На третий
день приезда в кремлевском дворце были собраны сенаторы, генералы. Царь при
общем собрании принял сына и перечислил все его вины, заключив: ты должен
отказаться от престола и открыть соучастников побега. Испуганный царевич назвал
несколько имен, и вот уже полетели отряды хватать названных.
Был обнародован царский манифест, где Алексей обвинялся в
непослушании и отрешался от престола. Наследником объявлялся второй сын Петр,
хотя еще и «малолетен сущий».
По делу Алексея арестовали многих людей. Уже и близкие
царю Яков Долгорукий, и Борис Шереметев, и даже Ромодановский с Меншиковым
попали под подозрение... Были казнены Кикин с несколькими боярами, монахи, подьячие:
кто повешен, кто колесован...
Наконец, приступили к самому царевичу: для начала ему
было дано 25 ударов кнутом. Алексею
предлагалось ответить, хотел ли он учинить бунт в русских войсках, стоящих в
Мекленбурге. У Алексея насильственно вырвали признание.
Верховный суд единогласно приговорил царевича к смертной
казни, «потому что он не хотел получить наследства по кончине отца прямою и от
Бога определенною дорогою, а намерен был овладеть престолом чрез бунтовщиков,
чрез чужестранную цесарскую помощь и иноземные войска, с разорением всего
государства, при животе государя, отца своего. Весь свой умысел и многих
согласных с ним людей таил до последнего розыска и явного обличения в намерении
привести в исполнение богомерзкое дело против государя, отца своего, при
первом удобном случае». Уже после вынесения приговора Алексею дали 15 ударов кнутом.
Казни не дано было свершиться. Алексей, находясь в
заключении, умер. За пять часов до этого его хватил удар. Он ли причиной или яд — сказать трудно. В данном случае это неважно.
Мы имеем на руках приговор — юридическое
обвинение из петровского времени.
Незадачливый царевич мечтал иногда вслух — когда он будет государем, то станет жить в
Москве, а Петербург оставит простым городом, также и корабли оставит и держать
их не будет, и войска держать станет только для обороны, а войны ни с кем не
будет искать...
* * *
Из архива:
«В нынешнем 1722
году июля 26 числа, по указу Его
Императорского Величества и по приговору правительствующего сената, старец
Валаам, а по обнажении монашества Василий Савин сын Левин, который наперед
сего был капитаном, казнен смертию, для того марта в 19 числе сего ж году пришед он, Левин, в город Пензу на торг,
кричал всенародно злые слова, касающиеся к высокой персоне Его Императорского
Величества и возмутительные к бунту, а в Тайной канцелярии по расспросам его и
по розыскам явилось, что не токмо в Пензе, но и прежде того отцам своим
духовным на исповеди те бунтовные слова он, Левин, разглашал явно.
К тому ж показал он, что и впредь-де ежели ему означенную
вину отпустят и от смерти его освободят, то имел он намерение, чтоб на всех
городах и на пути народ возмущать, да он, Левин, показал, что веру православную
христианскую он хулит, и тело и кровь Христа Спасителя нашего за истинное тело
и кровь Его не приемлет, и святые иконы называет он идолами, и ежели его
допустят, то он их исколет, и тем он, Левин, показал себя не токмо злым
порицателем Его Императорского Величества и возмутителем народа, но и
богохульником и иконоборцем.
Да он же некоторых духовных и мирских оклеветал напрасно,
а потом в повинной своей написал, что он оклеветал их напрасно, да он же,
богохульник, и по объявлении ему смертной казни исповедаться и святых тайн
причаститься не хотел, принося на тело и кровь Христа Спасителя нашего хулу,
токмо уже пред самою казнею сущую свою вышеписанную злобу объявил явственно, и
пред Богом и пред Его Императорским Величеством и пред всем народом принес вину
и чистое покаяние, написав о всем своеручно, исповедался и святых тайн причастился,
и хотя за вышеписанные его злые вины достоин он был по указам мучительной
казни, однако же для вышеописанного его покаяния учинена ему казнь — отсечена голова, а туловище сожжено, и
велено ту голову послать на Пензу, где он то возмущение чинил, и поставить на
столб для страха прочим злодеям».
Это указ, выставленный на болоте, где казнили Левина.
Начальник Тайной канцелярии Ушаков писал доктору: «По
указу Его Императорского Величества вашему благородию предлагаю: изволите
сочинить спирт в удобном сосуде, в котором бы можно ту голову Левина довезти до
означенного города (до Пензы), чтоб она дорогою за дальностью пути не избилась
и оный бы сосуд с спиртом чтоб изготовлен был сего же числа, а кому изволите
приказать оное сочинить, чтоб он был в аптеке безотлучно».
По делу Левина пострадало множество людей. Один из них,
капитан Салов, утверждал, что он глухой, поэтому «непристойных» слов Левина
слышать не мог. Ушаков не поверил и велел опросить знакомых Салова. Одни
открещивались от знакомства, другие отвечали: да, глухой; третьи: нет, хорошо
слышит. Послали запрос в полк, где служил Салов. Ответ, подписанный полковником
и офицерами, гласил: Салов, служа в полку, глух не был.
Капитана лишили чина, били кнутом и сослали в крепость.
Только после кончины Петра ему было позволено возвратиться в свое поместье.
Удивляет несоответствие между преступлением и тяжестью
наказаний; так, казнь следовала и за убийство, и за сон на посту. Разве что
виды ее были неодинаковы: четвертование, колесование, сожжение и т. д. Смертная
казнь предусматривалась сто одной статьей. Пожалуй, многовато.
Губернатор сибирский князь Гагарин за злоупотребление
властью и взятки был предан суду, несколько раз пытан и повешен в 1721 г. перед окнами
юстиц-коллегии на Васильевском острове. Этого показалось мало, и его тело три
раза перевешивалось в разные места города.
«Урожайным» был год 1738.
Сожжен какой-то Тайгульда за переход в ислам, сожжены капитан-лейтенант флота
Возницын за «отпадение от христианской веры» и Борух Лейбов «за превращение
оного капитана в жидовский закон». Последний был к тому же обвинен в «смертном
убийстве Смоленского уезда села Зверич священника Авраама, в совращении жидами
в Смоленске простого народа, и в построении им жидовской школы, и в мучении
бывшей у него в услужении российской крестьянской девки».
До Петра I
повешение за ребро было казнью случайной. В 1676 г. воевода Мещеринов,
взяв Соловецкий монастырь, «многих за ребра вешал». Тем же увлекался Степан
Разин. При Петре это применялось с усердием.
Железный крюк, подвешенный к виселице, имевшей форму буквы
Г, вонзался осужденному в бок, поддевался под ребро и высовывался наружу.
Повешенный принимал, таким образом, изогнутое положение: ноги и голова
свешивались вниз. В описаниях раскольничьих дел есть пример, когда эта казнь
была по приговору соединена с колесованием.
Берхгольц рассказывает о случае, когда повешенный ночью
освободился от крюка и упал на землю. На четвереньках он отполз от виселицы
шагов на сто и спрятался. Утром его нашли и опять повесили.
При Петре I о
времени и месте казни часто давались объявления. Вот одно из них:
«1724 года ноября в 15 день, по указу Его Величества Императора и
Самодержца всероссийского, объявляется во всенародное ведение, что завтра будет
во десятом часу перед полуднем на Троицкой площади экзекуция бывшему камериру
Монсу да сестре его Балкше, подьячему Егору Столетову, камер-лакею Ивану
Балакиреву за их плутовство такое, что Монс и сестра его и Егор Столетов,
будучи при дворе Его Величества, вступали в дела противныя указам Его
Величества и укрывали винных плутов от обличения вин их и брали за то великие
взятки, и Балакирев в том Монсу и прочим служил. А подлинное описание их вин
будет объявлено при экзекуции».
Обычно тела оставлялись на месте казни с целью устрашения.
Спустя некоторое время их убирали: кидали псам или отвозили в убогие дома для
погребения вместе с умершими без покаяния.
Погребение это совершалось в троицкий четверг, служилась
общая панихида. Обязательно присутствовал палач, наблюдавший, чтобы тела преступников
не похоронили при церкви. Казненные накапливались в огромных количествах,
заражая все вокруг. Так длилось до тех пор, пока царица Елизавета, проезжая
мимо Божедомки (ныне ул. Достоевского в Москве), не почувствовала ужасный
смрад и не отменила единый день похорон для преступников.
Известен случай казни над умершим за тринадцать лет до
того боярином Милославским, тело которого по приказу Петра было вынуто из
могилы и на тележке, запряженной шестью свиньями, привезено в приказ, где его
облили кровью казненных преступников, а затем рассекли на части «и во всех
застенках под дыбами оныя скаредныя части его закопаны, и умножаемою воровскою
кровию доныне обливаются, по псаломскому слову: мужа кровей и мести гнушается
Господь».
Веревка, на которой вешали самозванца лже-Петра,
оказалась слишком толстой: петля не затянулась. Тогда палач, взяв у стоявшего
рядом мужика дубину, раскроил повешенному голову.
XVII столетие было
временем созидания Русского государства, вся работа шла на это, для человека же
мало что оставалось.
Но несмотря на то что это была очень жестокая эпоха,
нельзя не обратить внимания на следующее: Борис Годунов, вступая на царство,
дал обет прекратить смертельные казни на пять лет, царь Алексей Михайлович в 1653 г. повелел сидевших в
тюрьмах и ждавших казни татей и разбойников от смерти освободить и отправить в
ссылку. В 1691 г.
то же приказывает Петр I.
Хотелось бы остановиться на узниках Петропавловской и
Шлис-сельбургской крепостей.
Князь П. Кропоткин, проведший в одиночной камере Петропавловской
крепости два года, писал в «Записках революционера»: «Здесь Петр I пытал своего сына Алексея и убил его
собственной рукой. Здесь, в каземате, куда проникла вода во время наводнения,
была заключена княжна Тараканова. Крысы, спасаясь от потопа, взбирались на ее
платье. Здесь ужасный Миних пытал своих политических противников, а Екатерина II заживо похоронила тех, которые возмущались
убийством ее мужа...»
Петропавловская крепость заложена в 1703 г.
Первым заключенным в ней был, вероятно, царевич Алексей.
В 1718
г. здесь находились генерал-аудитор Кикин, князья Лопухин,
Долгорукий и др. В Петропавловской крепости оказалась сестра Петра царевна
Марья Алексеевна.
В каземат попал прекрасный писатель — крестьянин, автор книги «О скудости и
богатстве» Посошков. Его очень ценил Петр I,
но Екатерина сочла взгляды писателя крамольными, и он был схвачен Тайной канцелярией.
Посошков умер в крепости в начале 1726 г.
Многим известна история княжны Таракановой, незаконной
дочери Елизаветы Петровны и графа Разумовского. Ее объявили самозванкой и
обманом вывезли из Италии на корабле. Больная чахоткой, она умерла в конце 1775 г. Императрица
восклицает в одном из своих писем:
«Распутная лгунья осмелилась просить у меня аудиенции.
Объявите этой развратнице, что я никогда не приму ее, ибо мне вполне известны и
крайняя ее безнравственность, и преступные замыслы, и попытки присвоить чужие
имена и титулы. Если она будет продолжать упорствовать в своей лжи, она будет
предана самому строгому суду».
Образу княжны Таракановой посвящены романы и стихи.
В журнале «Русский архив» за 1877 г. приводятся
воспоминания Винского, попавшего в Петропавловку по подозрению в краже из банка
крупной суммы. Со двора крепости его ввели в небольшую дверцу, и он увидел
огромный сарай, освещаемый лишь одним окошком. С Винского сняли одежду: «Без
обуви и штанов повели меня в самую глубь каземата, где, отворивши маленькую
дверь, сунули меня в нее, бросили ко мне шинель и обувь, потом двери
захлопнулись... Видя себя совершенно в темноте, я сделал шага два вперед, но
лбом коснулся свода. Из осторожности простерши руки вправо, ощупал прямую
мокрую стену; поворотясь влево, наткнулся на мокрую скамью, и на сей севши,
старался собрать рассыпавшийся мой рассудок». Кормили Винского за счет казны
так: утром — сбитень с булкой, днем — кашица с говядиной. Стоило все это пять
копеек. Позже его перевели в другую камеру— светлую,
с большим окном, разрешили свидания и на содержание стали выдавать 25 копеек в день.
В 1790 г. в Петропавловскую крепость посажен писатель Радищев,
автор книги «Путешествие из Петербурга в Москву». Прочитав ее, Екатерина
воскликнула: «Да Радищев бунтовщик хуже Пугачева!»
Вести дело Александра Радищева она поручила известному
своими зверствами начальнику Тайной канцелярии Шешковскому. Радищев, узнав об
этом, упал в обморок.
Пока Радищев находился в крепости, его родственники
каждый день посылали Шешковскому гостинцы, и, пожалуй, лишь это спасло писателя
от пыток. Шешковский ограничился «вопросными пунктами», составленными на
основании пометок Екатерины на полях крамольной книги.
В конце XVIII в. в
Петропавловскую крепость были заключены студенты Колокольников и Невзоров — по делу Новикова.
Но, как ни странно, в это время среди узников
Петропавловки было больше французов.
Мы находим упоминание о неких Дю-Розуа, посаженном за
масонские книги, Боно, по поводу которого «Ее Императорское Величество
высочайше указать соизволила, чтобы посланного арестанта (из Варшавы), по
приезде в город, как наивозможно в ночное время закрытого, чтобы его никто
видеть не мог, привезти прямо в крепость». По всей видимости, это был крупный
прусский шпион.
Сидели в крепости польские повстанцы и самые разные
революционеры, злодеи и основатели религиозных сект...
Не обходилось и без анекдотических случаев. Двое молодых
переводчиков иностранной коллегии Стрелевский и Буйда, зная ужас императрицы
Екатерины перед Французской революцией, решили на этом сыграть, придумав
составить записку на высочайшее имя о методах пресечения возможности такой
революции в России. Но сначала они намеревались немножко попугать и сочинили
письмо, якобы написанное неким иностранцем: в нем говорилось, что Екатерина — первейший враг Французской революции, и ее
нужно отравить, подсыпав яду в кушанье. Стрелевский передал письмо графу
Зубову, сказав, что нашел его на улице.
В результате оба друга «загремели» в Петропавловку и
немало натерпелись, пока Шешковский не разобрался, в чем дело. Их позже выслали
на службу в Польшу.
Сидел одно время в крепости любопытный монах Авель,
сочиняющий мистические религиозные проповеди. На допросах он утверждал, что
увидел в небесах две книги и только записывает их содержание. Пытался Авель
предсказывать будущее. Такая ересь не могла прийтись по нраву Екатерине, и
Авеля, после допросов в Петропавловке, велено было держать вечно в
Шлиссельбургской крепости.
За оскорбление императорского двора сидел в крепости граф
Апраксин, высланный потом в Тобольск.
Уже при Павле был заключен полковник Елагин — «за дерзновенные разговоры».
Попал в крепость даже знаменитый атаман Платов — по ложному доносу об умысле стать во главе
донских казаков и отделиться от России. Вот что он вспоминал: «Стены были
мокры и скользки, а по полу бегали крысы. Сначала мне это казалось гадким, а
напоследок я к этому гаду и он ко мне, друг к другу, привыкли». Когда Платова
император Павел отправил в поход на Индию, тот воскликнул: «Хоть к черту на рога,
к самому лукавому в пекло идти, а не в этот проклятый гнилой каземат!»
Сразу большой приток арестантов случился в 1820 г. — это были бунтовавшие солдаты Семеновского
полка. Сидели они, по воспоминаниям современников, в мрачном каземате — 24 шага в длину и 8 в ширину, с маленьким окном в толстой стене. Было сыро и
грязно. И в такое помещение набивали до 300
человек: сидеть на койках приходилось по очереди.
А. С. Пушкин иронизировал в 1829 г.:
Вот перешел чрез мост Кукушкин,
Опершись жопой о гранит,
Сам Александр Сергеич Пушкин
С мосье Онегиным стоит.
Не удостаивая взглядом
Твердыню власти роковой,
Он к крепости стал гордо задом:
Не плюй в колодец, милый мой.
Упомянем еще нескольких арестантов, содержащихся в
крепости в 10-х годах XIX в.
Это дезертир Пршилковский, комиссионер Дмитриев,
титулярный советник Язвицкий, штабс-капитан Катаев, разные иностранцы.
Сидели в Петропавловке и женщины. Из них упоминается о
некоей «девице Салтан» (видимо, иностранка), арестованной в мужском костюме.
Ужасными были условия жизни декабристов. Для них наскоро
выстроили камеры из сырого леса; они имели вид клеток и помещались в
крепостных амбразурах. Д. Завалишин вспоминает: «Эти клетки были так тесны, что
едва доставало места для кровати, столика и чугунной печи. Когда печь топилась,
то клетка наполнялась непроницаемым туманом, так что, сидя на кровати, нельзя
было видеть двери на расстоянии двух аршин. Но лишь только закрывали печь, то
делался от нее удушливый смрад, а пар, охлаждаясь, буквально лил потоком со
стен, так что в день выносили по двадцати и более тазов воды. Флюсы, ревматизм,
страшные головные боли были неизбежным следствием такого положения».
Князь Кропоткин пишет: «В Алексеевском равелине, как
гласила молва, сидело несколько человек, заключенных на всю жизнь по приказу
Александра II, за то, что они знали
дворцовые тайны, которых другие не должны были знать. Одного из них, старика с
длинной бородой, видел в таинственной крепости один из моих знакомых».
Кто же этот секретный узник? Нынешние исследователи
сходятся что он — или гвардейский офицер
Шевич, или поручик Бейдеман. Мне кажется, скорее всего — последний. Михаил Бейдеман из дворян, окончил военное училище,
жил потом за границей. Он был волонтером у Гарибальди, наборщиком в типографии
Герцена, Узнав о крестьянской реформе 1861 г., Бейдеман решил вернуться в Россию, но был задержан
на границе. У него нашли подложный манифест к народу.
Провел Бейдеман в Петропавловке двадцать лет безымянным
под номером 17. Позже его перевели в
Казань — в больницу для умалишенных, где
он и умер.
В 1870— 1872 гг.
внутри Трубецкого бастиона построили тюрьму на
69 одиночных камер, где содержались подследственные и осужденные (до
исполнения приговора) узники. В них сидели члены петербургского «Союза борьбы
за освобождение рабочего класса» (Бауман и др.), члены разных политических
партий.
В феврале 1917
г. в Петропавловскую крепость были заключены царские
министры.
По делу о кружке, руководимом титулярным советником
Буташевичем-Петрашевским, в Петропавловку
попали 43 человека. Среди них были оба
брата Достоевские: отставной инженер-поручик Ф. Достоевский и отставной
поручик М. Достоевский, освобожденные через восемь месяцев после гражданской
казни и отправленные на каторжные работы. Федору Михайловичу предстояло
провести в Омске четыре года.
Вот как, по воспоминаниям известного народника и
террориста М. Михайлова, кормили в то время в крепости; «Кроме щей и каши,
давали макароны и суп, говядину с соусом из брюквы или говядину с картофелем.
Иногда давали пирог с кашей. Но суп обыкновенно не представлял никакого
отличия от грязной воды, говядина была похожа — по
выражению Хлестакова — на топор, масло
было горькое».
Прочитав сетования Михайлова, наши зеки 30—50-х гг. решили бы, что Петропавловка — сущий рай.
В 1860-х гг. в
крепости сидели литераторы Писарев, Чернышевский и Шелгунов, примерно, по два
года каждый. Обвиненный в составлении прокламаций и сношениях с
государственными преступниками, Шелгунов сожалел, что в библиотеке тюрьмы не
нашел книг по нескольким отраслям знаний. Вспоминал странный мягкий удар, то и
дело слышащийся где-то: оказалось, это заключенный Серно-Соловьевич
упражняется в своей камере с мячом.
***
С декабря 1825
г. по май 1866
г. в Алексеевский равелин поступило 149 человек по самым разным обвинениям: о
государственной измене и за отступление от православия, за взяточничество и
подлоги банковских билетов, лжедонос и похищение чужой жены... Бывали здесь
князья и студенты, польские шляхтичи и монахи, купцы и мещане...
В 1830
г. сюда попал управляющий делами комитета министров
Ге-желинский — за подлоги. После
следствия его отправили рядовым в Финляндский полк.
В 80-х годах осужденных на каторжные работы
предварительно содержали в Трубецком бастионе Петропавловки. Находились они на
общем каторжном положении: в арестантском платье, с ежемесячным бритьем головы.
Табака не полагалось, книг тоже. Постель была из войлока с подушкой, набитой
соломой. Завтрак для каторжных состоял из кваса вместо чая и двух фунтов хлеба
на день. Обед — из горохового супа или
щей и каши. Вечером — чай. По просьбе
заключенного давали Евангелие.
Мы считаем вполне уместным поместить здесь выдержки из
воспоминаний политического заключенного Поливанова как о Трубецком бастионе,
так и о равелине. Выдержки мы приводим без сокращения, лишь комбинируя их из
разных мест воспоминаний. Начинается описание с того момента, как Поливанов
подъезжал к крепости.
«С каждой секундой стена Петропавловской крепости
становилась все ближе и ближе, и я с жадностью смотрел в окно кареты, желая
запечатлеть в памяти все, что проходило перед моим взором. Теперь в тяжелые
минуты прощания с вольным светом все казалось мне близким, родным, все
обращало на себя внимание... Вот мы проехали через Кронверкский проспект — и
перед нами показались стены крепости, подъемный мост, перекинутый через
канал, и ворота, казавшиеся мне пастью чудовищного зверя. Вот мы уже катились
беззвучно по деревянной настилке этого моста, и я только успеваю бросить
прощальный взгляд на Неву, над которой уже начинает сгущаться вечерний туман,
как мы очутились в крепостных воротах.
Мы поехали сначала по направлению к собору, мимо
бульварчика и расположенного за ним белого двухэтажного здания, где помещалась
какая-то канцелярия; потом мы выехали на площадь, и карета взяла наискось
левее, и мы направились к узкому деревянному забору, идущему от крепостной
стены или здания, примыкающего к стене, к монетному двору. Через ворота в этом
заборе шла дорога в Трубецкой бастион; ворота распахнулись перед нами очень
быстро и предупредительно, и мы въехали в узкий переулок, с правой стороны
которого шел очень высокий деревянный забор, отделяющий территорию Монетного
двора от Трубецкого бастиона, а слева двухэтажное здание, нижние окна которого
выходили на тротуар.
Здесь начиналась Екатерининская куртина, в верхнем этаже
которой помещался архив в громадных залах. В одной из них часто производятся
допросы сидящим в Трубецком бастионе, там же судили Верховным судом Каракозова
(1866 г.)
и Соловьева (1879). В нижнем этаже находятся одиночные камеры, выходящие
окнами на Неву. До постройки тюрьмы Трубецкого бастиона (1868—69) Екатерининская
и Невская куртины были обычным местом заключения следственных политических
арестантов. Проехав по переулку несколько десятков шагов, карета остановилась
у подъезда, ведущего в тюрьму Трубецкого бастиона... На крыльце показался
сторож, носивший название присяжного, и махнул рукою. Мы (т.е., Поливанов и
сопровождающие его жандармы) поднялись на крыльцо и, пройдя караульную комнату
мимо солдат-гвардейцев, куривших цигарки, и их ружей, поставленных в козлы,
очутились в большой, мрачной и донельзя грязной комнате. Она слабо освещалась
двумя окнами, выходившими в тюремный садик. Нижние стекла этих окон были
матовые. В правом переднем углу стоял грязный деревянный стол, а за ним по
обеим сторонам угла шла глаголем деревянная же скамейка. У левой стены
находилась круглая печь, обитая железом, а далее, в левом углу виднелась узкая
дверь, окрашенная в темно-вишневую краску. От этой двери был растянут старый
рваный половик...
Тюрьма Трубецкого бастиона имела вид пятиугольника.
Четыре стены тюрьмы шли параллельно фасам бастиона, а пятая сторона была занята
приемной комнатой и квартирой смотрителя. Помнится, в ней же находится
помещение для свиданий через решетку. По остальным четырем идут камеры, восемь
номеров по каждой, да еще на четырех углах имеются площадки с изолированными
камерами, так что в каждом этаже имеется 36 камер, всего же значит 72. Из
коридора у каждой из камеры на высоте аршин двух был прибит железный,
окрашенный белою краскою бак для воды, ибо водопровода в камерах не было ... Я
прошелся несколько раз по камере и осмотрел ее. Длиною она была, помнится,
шагов 8—9 и очень высока. Я только концами пальцев мог достать до краев косого
подоконника, самое же окно на высоте не менее, если не более, сажени и давало,
как я мог убедиться в этом на следующий день, очень мало света, так как, хотя
стекла не были матовые, но стены бастиона были на очень небольшом расстоянии от
окна, в которое никогда не мог
проникнуть ни один
солнечный луч.
Далее во втором
этаже, куда меня перевели на третий день, окна были
значительно ниже валганга, так что
и там было
темновато, особенно осенью и
зимою. Мебель состояла из железной кровати,
прикованной изголовьем к
стенке. Ножки этой кровати
были вделаны в
асфальтовый пол: перед ней
было нечто вроде стола,
роль которой играл железный лист
в осьмушку дюйма толщиной, вделанный в стену у изголовья кровати. Этот стол
опирался на две железные полосы, один конец которых вделан наглухо в стену, а
другой приклепан к нижней
поверхности стола. Кроме
этого, было только два предмета: с правой от входа стороны двери кран,
а под ним раковина, с левой — неудобоназываемое учреждение
с ведром, тоже прикованное к стене (параша). Таким
образом, во всей камере не было ни одного предмета, который можно было бы
передвинуть с места на место. А потому
забраться на окно не было никакой возможности.
В камере была
страшная грязь, сырость, капли воды, сбегавшие с
подоконника, образовали к утру целую лужу... Внешняя сторона моей жизни
проходила так: утром часов в семь мне приносили ломоть черного хлеба,
полотенце, которое затем отбирали,
и подметали пол.
В 12 часов
раздавали обед — омерзительный,
нужно сказать. В скоромные дни он состоял из
щей или из жиденького манного супа, в котором, по
солдатской поговорке «крупинка за крупинкой
гонялась с дубинкой», гречневая каша в весьма умеренном
количестве, а в постные дни
(среда и пятница) из
гороха или супа с признаками
снетков и каши с постным маслом. В семь часов давали ужин — остатки щей или
супа, разбавленные в изобилии кипятком…»
А вот описание Алексеевского равелина, находящееся
в тех же
самых записках: «Пройдя
небольшое расстояние по переулку, мы свернули налево в
какие-то ворота, которые
вели в пролет, очень длинный и очень темный;
очевидно, он шел под зданием, примыкавшим
к крепостной стене. На пути нам попадались и слева и
справа какие-то подъезды, какие-то ворота. Потом тьма сгустилась уже до
того, что ничего
нельзя было разобрать; мы
шли уже сквозь толщу
крепостной стены. В конце
подворотни мы остановились, и я, несколько освоившись с
темнотой, увидел, что
нахожусь в нескольких шагах
от окованных железом
ворот, они распахнулись, и передо мною открылось поле, занесенное
снегом, далее какой-то мостик с горевшими на нем двумя фонарями, а за ними
небольшой островок с
низким одноэтажным зданием. Жандармы подхватили
меня и, почти
неся на руках, быстро поволокли
по направлению к этому мостику.
Выйдя за ворота, я видел направо и налево стены
крепости, уходившие во тьму,
затем, далее, за полоской земли, окаймлявшей стены, — темную, даже
черную поверхность еще не замерзшей Невы, казавшейся, быть может, более
темной, чем на самом деле, благодаря снегу, покрывавшему землю. Впереди был
мостик, о котором я говорил, а за ним — здание Алексеевского равелина. Близ мостика передо мной мелькнула закрытая
до сих пор выступом Трубецкого
бастиона набережная
противоположного берега Невы
или, лучше сказать, ряд фонарей, тянувшихся огненным
пунктиром вдоль набережной; но мы идем
быстро, жандармы тащат меня
чуть ли не
на рысях; огни исчезли, мы уже перешли через мостик. Алексеевский равелин совсем уже близко и
мрачно смотрит на меня
темными окнами, напоминающими пустые глазницы черепа: было
заметно сразу, что стекла были матовые.
Пройдя шагов 25—30
от крепости, мы остановились перед воротами, в которых была калитка с
оконцем, забранным снаружи решеткой из медных прутьев.
Калитка распахнулась, меня ввели в подворотню.
Отворивший нам калитку старший унтер-офицер жандармского караула
пошел впереди, минуя
первое крылечко с правой стороны, которое,
как я убедился, вело в караульное
помещение, повел нас во второе. Я заметил, что напротив его, по левой стороне подворотни, было точно
такое же крылечко с двумя каменными
ступеньками. Невдалеке от этих
крылечек были другие ворота, точно такие же, как и наружные,
которые вели в
садик, служивший местом прогулки
заключенных. Внутренность коридора, в
который мы вошли, поразила меня своей неприглядностью. Этот
коридор слабо освещался маленькой керосиновой
лампой, поставленной на одном
из окон, которые
были расположены на левой стене, выходившей в садик. Окна были невелики и находились очень
высоко, пожалуй, даже выше среднего человеческого роста. С правой стороны шла
сначала глухая стена, потом виднелась белая дверь в углублении стены, запертая
засовом, а над ней дощечка с надписью № 4. Дверь следующего номера, пятого,
была открыта, и жандармы, все еще не
выпускавшие меня из
рук, втащили меня туда так
быстро, что я успел только бросить беглый взгляд и заметить, что против моей
камеры коридор поворачивает под острым углом налево, и что по
его правой стороне
был расположен ряд камер.
Мне удалось увидеть только дверь №
6...
|