Императрица Анна Иоанновна, скончавшаяся в октябре 1740 г., назначила своим наследником Иоанна - сына Антона-Ульриха,
герцога Брауншвейгского, и Анны Леопольдовны, внучки царя Ивана (брата Петра I).
Ко дню кончины императрицы Иоанну Антоновичу едва
исполнилось два месяца, а потому за его малолетством по воле Анны Иоанновны был
назначен регент. Им стал Бирон. Так что в управлении страной ничего не изменилось,
и Тайная канцелярия могла свободно продолжать заниматься делами о болтливых
старушках и энергичных солдатках. Но уже через месяц совершился дворцовый переворот,
встряхнувший всю Россию. Бирона, сумевшего заслужить ненависть русских,
свергнул фельдмаршал Б. Х. Миних, прославившийся победами над турками. Официальной
регентшей была объявлена Анна Леопольдовна. Хотя Миних был тоже из немцев, от
него все же ждали, что он разгонит курляндцев, плотной толпой заслонивших императорский
трон от народа. И в первое время эти надежды как будто начали сбываться.
С начала 1741 г. застенки Тайной канцелярии наполнились невиданными
до сих пор колодниками, почти не говорившими по-русски. Это были курляндцы,
ставленники Бирона, обвиняемые во всевозможных преступлениях, начиная от
простых краж и кончая государственной изменой. Для допроса этой толпы
иноземцев пришлось даже приглашать особых переводчиков, которых во избежание
разглашения застеночных тайн держали в одиночном заключении.
Одним из первых допрашивался двоюродный брат герцога
Бирона, носивший высокий чин капитана Преображенского полка. Ему было
предъявлено крайне серьезное обвинение: по сведениям Миниха, он готовил переворот
в пользу брата, предполагалось, что он хотел, отравив Иоанна Антоновича,
обвинить в его смерти Анну Леопольдовну, заточить ее в монастырь и, опираясь на
войска, провозгласить российским императором герцога Бирона. Обвинение это,
конечно, было вздорное, потому что русские войска не поднялись бы на защиту захватных
прав курляндца, но Миниху нужно было создать что-нибудь крупное, чтобы
оправдать им самим произведенный переворот.
Когда капитан Бирон вошел в застенок, судьи невольно
переглянулись. За десятки лет там не появлялся такой преступник. Бирон, рослый
красавец, одетый в преображенский мундир, переступил порог с высоко поднятой
головой. Сопровождавшие его два конвойных солдата были смущены и, видимо,
чувствовали себя неловко. Капитан остановился у порога, прищуренными глазами
посмотрел на судей и хорошо знакомых ему военных, жавшихся к стене, и
презрительно сказал:
— Хороший компаний! — и твердыми шагами направился к палачу.
Пока Бирона раздевали, в застенке царило томительное
молчание. Первым очнулся Ушаков, старший из судей. Он наклонился к своим
товарищам и довольно громко сказал:
— Помните,
приказано костей не ломать, на руках и лице знаков не оставлять. А об
остальном мы постараемся.
И, действительно, постарались.
Раздетого Бирона прикрутили к широкой доске и стали
пытать особым утонченным способом. У него медленно, методично и с полным
знанием дела вырезали из кожи маленькие квадраты, отдирали кожу, а рану
присыпали солью. Сначала эту операцию произвели у него на груди, потом на
боках, в паху...
Судьи предлагали вопросы, палачи старательно делали свое
дело, но Бирон молчал. Только лицо его, то сине-багровое, то мертвенно-бледное,
да скрип зубов говорили о нечеловеческих муках, которые ему приходилось
переносить.
Видя, что «шашечки» не помогают, Ушаков распорядился
«посмолить». Палачи достали из печи небольшие чугуны с кипящей смолой и стали
каплями лить ее на обнаженное от кожи мясо. Когда на кровавую рану упала первая
капля, Бирон дико вскрикнул, рванулся, широко раскрыл глаза, потом снова
затих. Шипя на живом мясе, падала капля за каплей, далеко во все стороны
брызгала кровь, но пытаемый не шевелился. Он был в беспамятстве.
После краткого совещания судьи решили продолжать допрос.
Бирона несколько раз облили холодной водой, привели в чувство и стали
допрашивать без новой пытки. Первый вопрос остался без ответа. Когда судья
повторил его, Бирон с огромным трудом повернул голову и плюнул в сторону
судей. Возмущенные, они велели продолжить пытку.
Три раза терял Бирон сознание — его отливали водой. Наконец четвертый обморок, длившийся около
получаса, испугал истязателей, и полумертвого капитана отнесли в «секретную»
камеру.
В это время Тайная канцелярия была завалена делами, и два
застенка работали круглые сутки.
По распоряжению Миниха, трем главным судьям ¾ Толстому,
Ушакову и Писареву ¾
было присвоено звание инквизиторов.
Тайная канцелярия прилагала все усилия, чтобы найти нити
хоть какого-нибудь политического заговора, который мог оправдать действия
фельдмаршала, но все было напрасно. Самые жестокие пытки не могли заставить
курляндцев сознаться в том, что было нужно Миниху. А в своем рвении
инквизиторы перестарались. Один из курляндских баронов, изувеченный в застенке,
дал в состоянии полубреда нечто вроде признания и оговорил князя Сергея
Путятина, одного из влиятельных вельмож того времени. Именитого князя схватили,
жестоко пытали, и, может быть, запытали бы до смерти, если бы за него не
вступилась влиятельная родня.
Миних, которому уже успела надоесть возня с мнимыми
заговорщиками и который чувствовал себя в роли фактического регента довольно
прочно, призвал во дворец всех трех инквизиторов, накричал на них, изругал и велел
«прекратить болванское занятие, от коего по Российскому государству смута
сеется». В заключение он приказал немедленно освободить положительно всех,
привлеченных по грандиозному делу о заговоре, но сделать это было невозможно,
поскольку две трети побывавших в застенках носили слишком «явные улики» против
Тайной канцелярии. Состоялось особое совещание инквизиторов и младших судей,
где решили отпустить лишь тех, кто не изувечен и не обезображен пытками,
остальных же «продолжать допрашивать с пристрастием как особо подозрительных».
Освободили 80 человек. Об остальных донесли,
что «Тайная канцелярия питает сугубые надежды изобличить злодейства оных».
Освободив Россию от курляндцев, Миних не мог воспрепятствовать
вторжению в столицу родственников младенца-императора, ¾ брауншвейгцев, во главе с
самим принцем Антоном-Ульрихом, ближайшим советником которого стал канцлер
Остерман, немец, прозванный старой лисицей.
Среди гвардии росло возбуждение, которым умело
воспользовалась цесаревна Елизавета, дочь Петра
I.
В ноябре 1741 г. Елизавета Петровна подняла гвардию, арестовала Иоанна
Антоновича и его родителей, Миниха, Остермана и других и вступила на отцовский
престол.
Уже в декабре начались допросы сторонников Бирона,
которого в то же время отправили в ссылку, в сибирское местечко Пелым.
Императрица Елизавета Петровна, не любившая курляндцев,
приказала схватить тех из них, кто был привлечен к следствию по распоряжению
Миниха. Застенки опять наполнились курляндцами, но уже не теми, успевшими познакомиться
с дыбой и кнутом, — те бежали на родину, — а другими, ни в чем не повинными.
Снова полились потоки крови, захрустели кости.
Через десять месяцев после ссылки Бирона в тот же Пелым
отправился его недруг Миних. У Тайной канцелярии на руках оказались новые дела:
«О злоумышлениях былого фельдмаршала фон Миниха на здоровье принца Иоанна
Антоновича, герцога Брауншвейгского» и «О происках былого канцлера графа
Остермана».
Сами названия обоих дел были настолько неопределенны, что
давали полный простор инквизиторам, которые поняли свою задачу просто: они
организовали целый штат шпионов, днем и ночью шнырявших по Петербургу. Стоило
такому агенту подслушать разговор, в котором, пусть и косвенно, выражалось
сочувствие Бирону, Миниху или Остерману, и неосторожные собеседники попадали в
застенок и вносились в список государственных преступников.
В конце 1742 г. Тайной канцелярии пришлось начать розыск еще по
одному делу, едва ли не самому серьезному из всех, которыми она когда-либо
занималась: императрица Елизавета Петровна назначила наследником российского
престола принца голштейн-готторпского (будущего Петра III), сына
ее родной сестры ¾
герцогини Анны Петровны.
И вот создался обширный заговор, целью которого было
добиться назначения наследником Иоанна Антоновича, уже занимавшего престол
после Анны Иоанновны.
Тайная канцелярия бросила иноземцев и всецело отдалась
ловле русских, стремившихся к изменению порядка престолонаследия. И снова,
наряду с серьезными арестами и допросами, начались курьезы, нередко кончавшиеся
трагически. Пример тому — дело прапорщика
Бугрова.
Началось с пустяков: прапорщик очень любил выпить и не
пропускал ни одного сколько-нибудь удобного случая, когда можно напиться до
бесчувствия «на законном основании».
Такой случай ему представился накануне Троицына дня. По
его глубокому убеждению, всякий верующий человек должен встречать праздник в
радости, то есть в подпитии.
Проснувшись утром в праздник, «верующий человек» сделал
неприятное открытие: добрая баклага вина, оставленная им накануне на похмелье,
исчезла неведомо куда. Впрочем, не совсем неведомо, ибо прапорщик имел веские
основания подозревать в похищении драгоценной посудины свою жену, постоянно
ругавшую его за пьянство. Он «со всею вежливостью» обратился к жене дать ему
похмелиться, но та решительно отказала.
Жил прапорщик в своей крошечной усадьбе, кабаков
поблизости не было, вином приходилось запасаться загодя и, таким образом,
оставалось надеяться единственно на милость жены. Но та была неумолима. Тогда
огорченный супруг прибегнул к испытанному средству: набросился на жену с
кулаками. Но она отлично знала его привычки и, со своей стороны, приняла меры:
схватила ухват и стала обороняться. Битва грозила принять серьезные размеры,
единственной свидетельницей вооруженного столкновения была служанка Авдотья
Васильева. Опасаясь, что господа изувечат друг друга, она выбежала на крыльцо и
отчаянным голосом стала звать единственного дворового человека Бугровых,
Василия Замятина. Когда последний вошел в комнаты, там уже наступило перемирие,
прапорщик лежал на печи, а жена его сидела на лавке и причитала:
— И чего ты пьешь
да буянишь, аспид ты окаянный! Пьешь да безобразничаешь, в среду да в пятницу
блудишь, и никакой пропасти на тебя нет. Чай, ни один басурман поганый того не
делает!
— Ан врешь! — мрачно отозвался с печи жаждавший
опохмелиться Бугров. — Басурмане еще и не
то делают. Вот, пожди, навяжут нам в цари басурмана голштинского, коли не
удастся отстоять батюшку Ивана Антоныча, тогда и ты обасурманишься...
Замятин обомлел. Еще накануне проезжий офицер читал в
деревне бумагу, чтобы все, кому ведомы речи, супротивные назначенному
государыней наследнику, о тех речах немедля доносили начальству. За праведный
донос бумага сулила всякие милости, а за утайку
— кнут да рваные ноздри. Поразмыслив, мужичок отправился в деревню
посоветоваться с друзьями и пропал. А через неделю наехало на хуторок всякое
начальство, посадило прапорщика с женой в телегу и повезли их прямо в Петербург.
Начался допрос, и, по обычаю, «с пристрастием». При
первом же вздергивании на дыбу Бугров повинился, подробно рассказал, как было
дело, и клялся, что «иных важных предерзостных и непристойных слов ни допрежь,
ни после того не было; про наследника с женой никогда не говаривал, а что им
сказано, то спроста да спьяну, а ни в какую силу».
Все-таки «для прилику» прапорщика несколько раз подняли
на дыбу, а жену его допросили даже без пытки, и ограничились тем, что ввели ее
в застенок, где она сразу упала в обморок.
Тайная канцелярия постановила: «Прапорщика Николая
Бугрова за глупые и непристойные слова бить батоги нещадно, затем отпустить.
Жене его, Наталье, дать в застенке пять ударов кнутом за то, что слыша мужние
речи, не донесла о них. А доносителю Василию Замятину за его извет дать
паспорт, в котором написать, что ему, Василию, с женой и детьми от Бугрова
быть свободну и жить, где похочет».
Вообще в первые годы царствования Елизаветы Петровны,
когда еще был страшен призрак свергнутого младенца-императора, доносчики
неизменно награждались даже в тех случаях, когда и изветы оказывались не только
вздорными, но и явно лживыми.
Среди колодников Петропавловской крепости был некий
Камов, которому неминуемо грозила сибирская каторга. Здоровый парень, бывший
дворовый Разумовских, случайно попал в солдаты. Четырнадцать лет тащил он
лямку, принимал участие в нескольких походах и всюду выделялся своей
старательностью и смышленостью. Между прочим, в мирное время он в совершенстве
изучил токарное ремесло, и это погубило его.
Как способного мастерового Камова из полка перевели в
Петербург, где Адмиралтейство нуждалось в опытных рабочих руках. Там он сразу
занял положение мастера и уже мечтал о том времени, когда сможет выписать к
себе, с разрешения добряка Разумовского, жену, как вдруг ничтожный случай
положил конец его мечтаниям.
Камов любил выпить с приятелями. Однажды, немного
подгуляв, он продал кабатчику какой-то медный точильный инструмент.
Протрезвев, он решил бежать, потому что за утрату казенного добра ему грозило
суровое наказание. Однако его скоро поймали и определили в особую мастерскую,
где работали исключительно штрафники. Через месяц Камов снова бежал и
поселился у свояка, дворцового повара. Рискуя, свояк дал ему приют, всячески
уговаривал явиться к начальству и повиниться. В благодарность за все заботы
повара Камов обокрал его, начал кутить и был задержан в кабаке, когда пытался
сбыть серебряное блюдо с дворцовым клеймом.
До суда Камова поместили в каземат Петропавловской
крепости вместе с другими уголовными колодниками.
В то время уголовных колодников не кормили за казенный
счет и предоставляли им самим заботиться о собственном пропитании. С этой
целью их отпускали в город за подаянием. Выводили в цепях. После одной такой
прогулки Камов заявил караульному, что он хочет сделать важное сообщение. Его
привели в канцелярию крепости и там он заявил следующее:
— Сегодня, войдя во
двор дома Шестерицына, что на Слободской улице, увидел я сержанта
комендантского полка Бирюкова, ведшего беседу со стряпчим того дома. Говорил
Бюрюков, что надо извести немецкого подкидыша и добиться, чтобы российский
престол занял наш исконный государь Иван Антонович. И тогда только можно будет
честно службу нести, а сейчас, когда надо ждать нашествия немцев, служить
тошно.
Колодника Камова немедленно переправили в Тайную
канцелярию, куда скоро доставили и сержанта Бирюкова. Допрос начали с
последнего. И тут выяснилось любопытное обстоятельство: оказалось, что в тот
день, когда Камов слышал разговор, Бирюков по служебным делам находился в
Москве, а стряпчий был болен и лежал в постели. Вызванные свидетели
подтвердили это.
Когда у Камова потребовали объяснений, он развязно
заявил, что мог и обознаться, но что «разговор тот офицера с человеком, одетым
во фризовую шинель, он сам слышал, и именно в тех словах, кои передал своему начальству».
Его пытали «не наседливо»
— он оставался при том же показании. Тогда, чтобы поддержать
ревностность доносчиков, Тайная канцелярия постановила отпустить Камова на все
четыре стороны за его преданность государыне, а сержанта комендантского полка
Бирюкова, также освободив, держать под сильным подозрением...
Донос в то время процветал, как никогда, и тем не менее
главных виновников не удавалось обнаружить. Как всегда, помог случай, и нити
заговора обнаружились без всякого содействия Тайной канцелярии.
В то время трехлетний Иоанн Антонович с матерью и отцом
находился в крепости Дюнамунде под сравнительно слабым надзором. Барон
Черкасский, один из ближайших советников Елизаветы, неоднократно советовал ей
приказать вскрывать письма, которыми Анна Леопольдовна обменивалась со многими
близкими ко двору лицами, но императрица считала такие меры нечестными, уничижающими
ее достоинство. Тогда барон самостоятельно взялся за просмотр переписки, и
скоро у него в руках собрались неопровержимые улики против Лопухиных, Бестужевых,
Путятиных и других, письменно уверявших бывшую регентшу, что Иоанн Антонович
во что бы то ни стало займет российский престол.
Это глубоко возмутило Елизавету Петровну. Она прежде
всего распорядилась, чтобы всю семью Иоанна немедленно перевезли в более
удаленный от столицы Ранненбург, а затем поручила Черкасскому произвести
дознание «по всей строгости».
В середине XVIII
в., когда пытка считалась вполне дозволенным и надежным средством для
«отыскания истины», судьи-инквизиторы очень мало считались с положением
допрашиваемых, особенно в случаях, когда допрос чинился по приказанию свыше, а
не по собственному почину Тайной канцелярии. Но допрос лиц, уличенных в агитации
в пользу воцарения малолетнего Иоанна Антоновича, превзошел, кажется, все, что
до того времени видели петербургские застенки.
В уверенности, что избыток усердия в этом деле встретит
только одобрение, заплечных дел мастера довели пытку до последней степени
утонченности. Они пытали больше нравственно, чем физически, и, действительно,
достигли блестящих результатов: почти все заподозренные признались не только в
том, в чем их обвиняли, но и в проступках, о которых обвинители не сказали ни
единого слова.
Допрос начался в июне 1743 г. В застенок Петропавловской крепости одновременно
привели Сергея Лопухина с женой, их сына Николая и его невесту, девицу Анну
Зыбину.
Первым раздели Николая Лопухина, вправили ему руки в
хомут и «слегка» подняли на дыбу. Услышав хруст костей, Зыбина упала в
обморок. Ее оставили в покое и принялись за юношу. Он с поразительным
терпением выносил боль и вполне сознательно отвечал на все вопросы. После
формальных вопросов о звании, возрасте и т.д.
судьи спросили его, участвовал ли он в заговоре против государыни Елизаветы
Петровны. Лопухин твердо отвечал:
— Нет!
Стремился ли он посадить на царство принца
брауншвейгского Иоанна?
— Нет! Я желал и
желаю видеть на российском престоле его величество, государя императора Иоанна VI Антоновича!
Главное было сделано, требовалось еще выведать имена
сообщников. Но на все дальнейшие вопросы юноша упорно отмалчивался. Его
«встряхивали», вытягивали на ремнях, били кнутом, но все напрасно. Старики
Лопухины стояли, скованные каким-то столбняком. Судьи поглядывали на них выжидательно.
Наконец Ушаков, руководивший допросом, громко, ни к кому не обращаясь, сказал:
— Жаль молодца! Все
кости ему переломают. Вот ежели бы сообщники выискались, сейчас и пытке конец.
Отпустили бы его.
Сергей Лопухин выступил вперед, хотел что-то сказать, но
не успел. Его предупредила Анна, только что очнувшаяся от обморока. Молодая
девушка, дико озираясь, сидела на грязном полу застенка и старалась понять, что
вокруг нее делается. Последние слова инквизитора молнией пронизали ее мозг.
Она вскочила, бросилась к судейскому столу и исступленно закричала:
— Отпустите его! Я
сообщница!
Николая сняли, вправили суставы, туго стянули ноги и руки
и положили у стены, лицом к дыбе. Затем раздели Зыбину, впавшую в
полубессознательное состояние, и стали пытать. Девушка, казалось, не
чувствовала боли. На все вопросы она равнодушно отвечала:
— Я его сообщница.
Пустите его.
Юноша метался по полу, стараясь разорвать ремни. Напрасно
он кричал, что Зыбина ни в чем не виновата, что она оговорила себя. Неумолимые судьи
продолжали допрашивать девушку, требуя назвать других соучастников.
Сергей Лопухин умолял пощадить Анну и допросить его, но
Ушаков знал, что делал. Секретные сведения, доставленные в Тайную канцелярию,
указывали на Николая Лопухина как на одного из главных руководителей заговора;
его невеста и родители обвинялись только в соучастии, да и то косвенном.
Опытный инквизитор действовал с верным расчетом: молодой Лопухин мог выдержать
собственные муки, но пытка невесты развязала ему язык. Он крикнул:
— Не мучьте ее! Я
все скажу!
Анну спустили на пол. Николай Лопухин с лихорадочной
поспешностью стал давать показания. Он называл десятки имен, указывал
мельчайшие разветвления заговора, не щадил никого. Секретарь едва успевал
записывать. Допрос длился более двух часов. Наконец все устали. Судьи
отправились обедать, Николая Лопухина и Анну Зыбину отвели в их камеры, а после
перерыва началась пытка жены Лопухина в присутствии ее мужа.
И опять посыпались показания, на этот раз — ни на чем не основанные, наскоро
придуманные, вызванные исключительно одним горячим желанием спасти от мучений
близкого человека...
Таким же образом были добыты показания князя Ивана
Путятина, при котором пытали огнем его единственную дочь. Графиня Анна
Гавриловна Бестужева оговорила всех, кого помнила, когда при ней подняли на
дыбу ее брата Ивана Мошкова. Словом, новый способ применения пытки дал богатый
материал для дальнейшего следствия: к делу о заговоре оказались привлеченными
несколько сот человек, из которых огромное большинство было виновато разве
только в том, что их имена не вовремя вспомнили люди, доведенные до отчаяния.
В течение месяца тюрьмы Тайной канцелярии переполнились
еще более, чем при расследовании бироновского дела. Судьи запутались в
показаниях оговоренных до такой степени, что слова одних записывали в листы
других, и наконец, при проверке этого следственного материала были найдены
такие курьезы, как показания некоего Александра Топтова, клятвенно
утверждавшего, что никогда он не слышал о существовании Александра Топтова, а в
показаниях одного гвардейского офицера отмечено: «В камеру принесено дитя для
кормления оного грудью».
Словом, получилась совершенно невообразимая путаница, в
которой немыслимо было разобраться.
Черкасский доложил об этом Елизавете. Государыня
приказала подать письменный доклад и написала на нем резолюцию: «Главных
злодеев сослать в Сибирь, других бить кнутом и отпустить».
Кнутом, согласно царской резолюции, были наказаны 286 человек, среди которых было несколько
офицеров. Один из них, поручик Земцов, не вынес позора и повесился, остальные
были разжалованы в рядовые.
Дело о заговоре в пользу Иоанна Антоновича было первым и
последним большим делом Тайной канцелярии в царствование Елизаветы Петровны.
Правда, не было недостатка в допросах и пытках людей, оговоренных в разных
государственных преступлениях, но это были большей частью мелочи, с которыми
опытные следователи справлялись без особого труда.
* * *
После тревожных лет власти Петра II, бироновщины и дворцовых переворотов двадцать лет царствования
Елизаветы Петровны значительно успокоили и укрепили Россию. Возник первый
университет, основался первый русский постоянный театр. Россия приняла участие
в семилетней войне и одержала ряд побед над пруссаками. Словом, все обстоятельства
говорили о благоденствии страны, насколько это было возможно во времена
крепостничества.
Почти не было людей, недовольных императрицей, твердо
державшей власть в своих руках. Сыск терял всякий смысл, ибо государственной
крамолы не было. С 1753 г., когда Елизавета Петровна отменила смертную казнь,
чиновники Тайной канцелярии стали получать лишь половинное жалованье.
В 1751 г. в Тайную канцеляриею доставили из Киева важного
преступника Ивана Ситникова, скованного по рукам и ногам. Ситников, бывший запорожец,
жил в каком-то маленьком городке близ турецкой границы и мирно занимался
сапожным ремеслом. По показанию его знакомых, это был волне благонадежный
человек, никогда ни о какой крамоле не помышлявший.
Случайно он узнал, что один из жителей городка промышляет
провозом через турецкую границу пороха, что в то время было строжайше
воспрещено. Ситников поспешил сообщить начальству. Началось следствие, но
виновный вовремя успел дать взятку нужным людям, и в результате оказалось,
что «донос был облыжен». Ситникова как ложного доносчика наказали кнутом.
Незаслуженное наказание страшно оскорбило и озлобило
сапожника. Он стал сближаться с раскольниками, сектантами и вообще людьми,
настроенными враждебно к правительству. Результат сказался скоро: Ситников из
безобидного человека, про которого раньше никто не мог сказать худого слова,
превратился в ярого врага любого начальства. Он всегда изрядно пил, но прежде
во хмелю был добродушен и весел, теперь же разражался бранью в адрес властей.
Начальство долго терпело, снисходительно относясь к выходкам сапожника, но
наконец терпение лопнуло.
В праздник Благовещения Ситников на единственной площади
городка громко поносил Богоматерь и непристойно ругал государыню, осыпая ее
самой оскорбительной для женщины бранью. Его взяли, посадили в тюрьму, но что
с ним делать дальше — не знали. С одной
стороны, это был всем известный сапожник Ванька, который просто «блажил», но,
с другой стороны, здесь приходилось иметь дело с серьезным государственным
преступником, злодейства которого требовали серьезного и сурового наказания.
Местные власти решили снять с себя всякую ответственность в этом мудреном деле
и отправили Ситникова в Киев, в распоряжение губернатора.
В Киеве «злодея» пытали, надеясь, по обыкновению, найти
какой-нибудь заговор, но Ситников твердо стоял на своем: «никакого заговора не
знает, а кричал на площади блажные слова от хмельного духа».
Киевский губернатор написал об этом казусе в Тайную
канцелярию, откуда через месяц пришел ответ: «Злодея Ивана Ситникова,
уличенного в богохульстве и поношении Ее Царского Величества, наказать по усмотрению
господина губернатора, руководствуясь на сей предмет установленными законами,
которые суть: 1) богохульники сжигаются
живыми; 3) богохульникам менее виновным
прожигают язык раскаленным железом, а потом им отсекают головы; 4) поносителей Пречистой Матери Божией и
святых угодников наказывают тельно, либо, по вине смотря, отсекают им суставы,
либо вовсе казнить смертью; у хулителей Царского Величества отсекать голову».
Киевский губернатор, однако, не захотел применить к
спившемуся сапожнику такие ужасы и отправил его в Петербург, в Тайную
канцелярию.
Для инквизиторов «опасный злодей», присланный с турецкой
границы, был настоящей находкой, и они посвятили ему все свое время. В
результате Ситников даже назвал сообщников. На другой день он, оправившись, потребовал
нового допроса и самым решительным образом отказался от всего сказанного им
накануне. Он был настолько слаб, что вторично пытать его не решились, но через
две недели, когда раны начали подживать, его снова потребовали в застенок,
пытали, и он под влиянием нестерпимой боли опять взвалил на себя небывалые
вины, от которых снова отрекся через день. Эта кошмарная игра продолжалась
более двух месяцев, пока сами инквизиторы не пришли к убеждению, что далее
пытать его бесполезно и, главным образом, рискованно, потому что ежеминутно
можно ожидать его кончины.
Тогда возник новый вопрос, доставивший Тайной канцелярии
много хлопот. По церковным правилам нельзя было давать последнее напутствие
человеку, провинившемуся в богохульстве. Обратились в Синод. Оттуда ответили:
«Ежели оный преступник покаялся искренне, от души, то можно препослать ему
искусного иерея для исповеди и, буде священнослужитель найдет возможным, также
для причастия. Если же покаяние не от души исходило, то да будет над ним суд
Божий».
Тайной канцелярии надоела возня с упрямым сапожником, и
решено было считать его покаявшимся от души. К нему позвали священника, но
опоздали: Иван Ситников скончался, не дождавшись исповеди.
Другой случай не менее характерен.
В московском Симоновом монастыре жил иеродиакон Кирилл, в
миру купеческий сын Иван Модестов. Богатырского сложения, здоровый, всегда
веселый, он пользовался общей любовью, но как-то не подходил к суровой обстановке
монастыря XVIII в. Конечно, и тогда в
монастырях уже царил «соблазн», но отец Кирилл вел себя «весьма подобающе»,
как сообщал Тайной канцелярии настоятель монастыря. Веселого иеродиакона
оставляли в Симоновом только потому, что он при вступлении в число братии
сделал значительный вклад в монастырскую казну и, кроме того, обитель не
оставляли своими милостями и его родственники, люди глубоко верующие.
Сам отец Кирилл откровенно признавался, что попал в
монахи «под пьяную руку»: поспорил с приятелем, что пострижется в монахи, и
счел своим долгом сдержать обещание. К тому времени его отец, богатый торговец
красным товаром, умер. Иван остался единственным наследником. Модестов не долго
думая продал отцовскую лавку, вырученные деньги, весьма немалые, отдал
монастырю и постригся. Человек, способный всецело отдаваться увлечению,
Модестов в первое время считался в монастыре чуть ли не подвижником. Он не
пропускал ни одной церковной службы, вел самый строгий образ жизни, сурово
постился, открыто обличал монахов, пытавшихся соблазнить его «мирскими
прелестями». Он даже не принимал своих бывших приятелей, которые сначала
являлись в монастырь гурьбой, на тройках, чтобы развеселить «бедного Ванюшу».
Через три года отца Кирилла рукоположили в иеродиаконы,
и с этого момента ровно бес в нем проснулся.
Он стал исчезать из монастыря на сутки и более, его
видели в самых подозрительных компаниях, в обществе сомнительных женщин.
Напрасно настоятель увещевал веселого монаха —
тот отвечал шутками и звал почтенного старца «тряхнуть стариною».
Старшие иеромонахи собирались уже просить митрополита
отправить отца Кирилла куда-нибудь в отдаленную обитель, на послушание, как
вдруг над Симоновым монастырем, основанным еще преподобным Сергием Радонежским,
стряслась неслыханная беда: ночью понаехали военные и штатские, перерыли все
кельи, потревожили всю братию, не пощадили даже древних старцев и немощных.
Искали какую-то крамолу, о которой монахи и понятия не имели. Поискали — ничего не нашли и уехали, оставив население
монастыря в полном недоумении. Только через несколько дней выяснилось, в чем
дело.
Отец Кирилл в компании своих обычных собутыльников кутил
в одном из притонов, ютившихся в то время около Покровской заставы. К кутившим
пристали три «неизвестных человека», оказавшихся потом сыщиками из Московского
розыскного приказа. Иеродиакон, изрядно выпивший, начал высказывать свои
взгляды на правительство и, главным образом, на императрицу. Оказалось, что он
очень не любит Елизавету Петровну, и в основном за то, что она женщина. По его
убеждению, все зло на Руси шло оттого, что российский престол после Петра I занимали женщины. Свою
«политическую» речь иеродиакон закончил такой виртуозной бранью в адрес
царствующей Елизаветы, что, по показанию свидетелей, «многие смутясь немало,
уйти поспешили».
Сыщики воспользовались случаем и проявили свое служебное
рвение. Через четверть часа притон оцепили солдаты, всех присутствующих
связали и отправили в тюрьму. Отец Кирилл, отчаянно сопротивлявшийся при
аресте, откусил одному сыщику палец, а солдату выбил глаз.
Полетел обстоятельный рапорт в Петербург, в Тайную
канцелярию. Оттуда пришел приказ: немедленно заковать преступников в кандалы и
под караулом доставить в столицу. Через неделю злополучный иеродиакон со
своими товарищами предстал перед судьями.
Но здесь возник сложный вопрос, который мог решить
только Синод. В «правилах», которыми руководствовалась Тайная канцелярия,
значилось, что лиц духовного звания пытать «с пристрастием» нельзя. Таким образом,
для допроса отца Кирилла требовалось, чтобы синод снял с него сан. По этому
поводу завязалась бесконечная переписка. Синод запрашивал Симонов монастырь,
обсуждал ответы, посылал дополнительные запросы, требовал разные справки от
Тайной канцелярии и т. д. При отсутствии телеграфного и железнодорожного
сообщения все это требовало продолжительного времени, проходили месяцы, а отец
Кирилл все сидел в одиночной камере, ожидая своей очереди.
Наконец Тайной канцелярии эта волокита надоела и там
решили начать допрос иеродиакона без пытки, но «с показательством».
В хмурый осенний день отца Кирилла провели в застенок,
где уже находились его бывшие веселые собутыльники. После обычных формальных
вопросов ему предложили чистосердечно покаяться «в злом умысле против Ее
Царского Величества, императрицы Елизаветы Петровны». Кирилл по совести
показал, что ни о каком злом умысле против государыни он никогда не думал, а
что «зазорные речи» были произнесены им в пьяном виде, бессознательно.
Его оставили в покое, предложили даже сесть, но при нем
начали пытать арестованных вместе с ним, и несчастные, вздернутые на дыбу,
обожженные пылающими вениками, избитые кнутом, среди воплей и стонов возводили
на Кирилла всякие небылицы, приписывали ему речи и планы, от которых у него
волосы шевелились на голове. Один из пытаемых, между прочим, показал, что монах
носит у себя на шее, в ладанке, порошок, которым намеревался извести
государыню. Судьи немедленно, «с соблюдением всяческого уважения к духовному
сану», обыскали иеродиакона. Действительно нашли ладанку, распороли ее, и на
стол высыпался серый порошок. Напрасно отец Кирилл клялся, что это зола из
кадила, которое горело в Иерусалиме при гробе Господнем, и даже называл монаха,
что привез эту золу, — порошок приобщили
к делу как важную улику.
С этого злополучного дня отца Кирилла стали каждый день
водить в застенок. Ему приходилось присутствовать при пытках не только друзей,
но и людей совершенно посторонних. От природы добрый и жалостливый, несмотря
на свое сумасбродство, иеродиакон сначала ужасался, рыдал при виде страшных
пыток, потом вдруг стал сосредоточенным, угрюмым, а через неделю вдруг бросился
на судей и расшвырял их во все стороны, как щепки. На него накинулись
конвойные солдаты, но Кирилл обладал недюжинной силой, а сознание опасности развило
в нем ловкость, которой никак нельзя было ожидать от монаха. Он оборонялся
руками и ногами, и конвойные солдаты через минуту валялись на полу. Им на помощь
поспешили палачи, но и они отступили.
Помешавшийся иеродиакон забаррикадировался разными
орудиями пыток, вооружился железными полосами и, сидя в своем углу, рычал как
зверь. Если бы это был простой обвиняемый, разъяренные судьи, конечно, без
всяких церемоний приказали бы солдатам приколоть его или пристрелить, но об
отце Кирилле была заведена целая переписка; его приходилось щадить. И судьи
избрали законный путь: отправились к Черкасскому, изложили ему все
обстоятельства казусного дела. Тот немедленно снесся с Синодом, и уже через
несколько часов в Тайной канцелярии была получена резолюция, предписывающая
обращаться с Кириллом как с простым колодником, ибо «Синод признал его татем и
разбойником и постановил лишить иноческого сана, коего он по своим поступкам
недостоин».
После этого с иеродиаконом перестали церемониться,
неизвестно, как его извлекли из угла, что с ним делали, но в «Вершенных делах
розыскных дел Тайной канцелярии» о нем красноречиво сказано: «Умер, неведомо
от чего».
Вообще монахов в Тайной канцелярии перебывало немало,
особенно в последние годы царствования Елизаветы Петровны, и все эти иноки
доставляли судьям массу хлопот именно потому, что пользовались известной
неприкосновенностью до тех пор, пока носили сан, а Синод всегда медлил с
лишением их духовного звания.
Особой ненавистью судей пользовался некий «отец Ферапион» — вероятно, Ферапонт, так как имени Ферапион в
православных святцах нет, — привезенный
из какого-то небольшого монастыря, затерявшегося в Архангельском крае.
Этот Ферапион ни за что не желал признавать императрицу
Елизавету Петровну и упорно возглашал многолетие «благочестивому,
самодержавнейшему государю Иоанну Антоновичу».
В монастыре его держать боялись - отправили в Петербург.
Старик, несомненно, был помешан, потому что пел свое «крамольное» многолетие
даже на допросе в застенке, но выпустить его Тайная канцелярия не могла, не
закончив следствия. Синод, со своей стороны, не считал возможным лишить монаха
сана только за то, что он болен, и бедный Ферапион оставался в тюрьме более
трех лет, до официальной отмены Тайной канцелярии.
|