Лермонтов одним из первых воспользовался выработанным А.С.Пушкиным лаконичным, предельно внятным, образным литературным языком, чтобы отразить своё время. Но Пушкин ещё передал своему молодому современнику угаданную им тему "лишнего человека” в русском обществе 20–30-х годов XIX века. Художественное решение этой темы очень близко в романах об Онегине и Печорине, в первую очередь на уровне сюжета.
Б.М.Эйхенбаум считал, что роман Лермонтова проникнут иронией в отношении к тому времени, в котором он был написан и в котором действуют его герои. В.В. Виноградов, кроме того, конкретизирует это обстоятельство, отмечая, что главный герой, Печорин, демонстрирует с помощью иронии и презрения свои претензии к Грушницкому, "с которым он играет, как кошка с мышью”. Эти персонифицированные эмоции к представителю своего поколения уже позволяют переводить разговор из психологической в социально-историческую плоскость. Особенно не прощает Печорин Грушницкому его постоянное прикрывание своего небогатого внутреннего содержания солдатской шинелью, имеющей на Кавказе недвусмысленный признак "политического изгнанника”, разжалованного офицера, а то и декабриста.
И нам представляется, что в немалой степени именно это раздражающее щегольство "солдатской шинелью” служит Печорину одним из побудительных мотивов испытать Грушницкого на дуэли. Сцена поединка и его приготовления вообще одна из самых ярких в лермонтовском романе, здесь развитие характеров достигает высшей остроты.
Вообще литературная новизна "дневника Печорина” давно привлекает литературоведов – именно здесь новаторски был показан предельно исчерпывающими языковыми средствами конкретный человек, (личность, по словам Б.М. Эйхенбаума: "Герой нашего времени” – первый в русской прозе <…> "аналитический” роман: его идейным и сюжетным центром служит не внешняя биография ("жизнь и приключения”), а именно личность человека – его душевная и умственная жизнь, взятая изнутри как процесс” [4]), отражавший новое явление русской действительности. Раньше – в том числе и в поэзии – обычно жизненные ситуации и чувства конструировались (вспомним хотя бы литературные опыты в жанре оды М.В.Ломоносова, Г.Р. Державина, логаэды К.Ф. Рылеева), а теперь это стало неприемлемым.
Тем более, без дуэльного эпизода характер Григория Александровича Печорина не может быть понят в полной мере. Печорин останется чудаковатым аристократом, подглядывающим, подслушивающим, издевающимся над теми, кто ему не нравится, а потом быстро всё забывающим (красноречивая запись в дневнике от 22-го мая: "Взойдя в залу, я спрятался в толпе мужчин и начал делать свои наблюдения”). Тем более, что изображение дуэли А.С. Пушкиным в "Евгении Онегине” и М.Ю. Лермонтовым в "Герое нашего времени” во многом сходно. Объединяет эти сцены, как нам представляется, не столько сходство мотивов обеих дуэлей, вызванных "пустыми страстями”, сколько кульминационность обоих событий для произведений.
Дуэль, или поединок, в европейской культуре в средние века играла важную роль формирования ведущей части общества. Монархическое государство не могло не преследовать проявления независимости подданных в этих вопросах, ибо усматривало в акте дуэли недоверие самодержавию. Вряд ли это всегда было именно так, но значительная доля вольнодумства здесь присутствовала – все декабристы были дуэлянтами. Во всяком случае, кары за участие в дуэли предусматривались – хотя бы для сдерживания количества поединков, сокращающих дворянский и офицерский состав.
Хорошо сказал о поведенческой роли дуэли в нашем общественном сознании А.В. Кацура: "Когда в начале XX века по горькой исторической прихоти дворянский слой исчезнет из российского общества, исчезнут не только учтивая речь и французский прононс. Не только вежливость и терпимость, уважение к другому и умение выслушать оппонента. Старый "матерны лай” вновь зальет всю страну от низа до самого верха, и вместе с ним вернутся государственное и бытовое насилие, хамство и ложь, трусость и ябедничество, доносительство и сутяжничество, холопство и плебейство, жестокость и презрение к человеческому достоинству. Огромная империя <…> исторгнет из себя <…> всё лучшее европейское. И это больно отзовётся на судьбах человеческой личности”.
Несомненно, сцены дуэли всегда в художественной литературе были выигрышным средством проявления характеров героев и местом концентрации художественной идеи (кроме названных романов вспомним хотя бы ещё "Отцов и детей” И.С. Тургенева, "Войну и мир” Л.Н. Толстого, "Поединок” А.И. Куприна, не считая обширного круга зарубежной литературы, особенно французской). И, кроме того, дуэльная традиция занимала важное место в общественной жизни России XIX века. Что же касается "Героя нашего времени”, вообще нельзя в полной мере осмыслить роман без жестокой сцены, развернувшейся на "узенькой площадке” в кавказском ущелье.
И при этом верно замечено: "Несмотря на, в общем, негативную оценку дуэли как "светской вражды” и проявления "ложного стыда”, изображение её в романе не сатирическое, а трагическое <…>”, – сказанное Ю.М.Лотманом по поводу "Евгения Онегина” вполне относимо и к истории Печорина.
Кстати, как и в "Герое нашего времени”, в "Евгении Онегине” есть свой, по выражению Пушкина, "истинный мудрец”, знаток дуэльного этикета, соблюдавшегося в России на уровне устных преданий и живого опыта, – Зарецкий. А вот у Лермонтова роль "мудреца” выполняет безымянный драгунский капитан. Оба дуэльных авторитета иронично описаны в "Евгении Онегине”:
IV
<…> Зарецкий, некогда буян, Картежной шайки атаман, Глава повес, трибун трактирный, Теперь же добрый и простой Отец семейства холостой <…>.
Помимо собирательного портрета авторитетных дуэлянтов здесь просматривается и будущий портрет Грушницкого. Во всяком случае, это ясно увидел Печорин, предрекая тому подобную судьбу: "<…> он из тех людей, которые на все случаи жизни имеют готовые пышные фразы… <…>. Производить эффект – их наслаждение: они нравятся романтическим провинциалкам до безумия. Под старость они делаются либо мирными помещиками, либо пьяницами – иногда и тем и другим. В их душе часто много добрых свойств, но ни на грош поэзии. Грушницкого страсть была декламировать <…>” (238). В др. месте: "<…> он мог <…> удовлетворить таким образом свою месть, не отягощая слишком своей совести <…>”.
В подробном описании развития событий, ведущих к дуэли, демонстрируются характеры, портретные описания, нюансы психологических реакций. Печорин, сам проявляя противоречивости своего характера, тем не менее, не чужд саморефлексии. При том он вполне ощущает себя в своей стихии, когда подвергает Грушницкого всё бoльшим и бoльшим испытаниям, чему способствует преимущество осведомлённости в заговоре, где бывшему юнкеру уготована главная роль. Печорин, конечно же, досадует, что Грушницкий всё больше погрязает в подлости, но, с другой стороны, ему выгодно, чтобы это было так: судьба находится в его власти!
С грозной темой судьбы "<…> образ Печорина приобретает черты типического символа всего современного ему поколения: "А мы, их жалкие потомки, скитающиеся по земле без убеждений и гордости, без наслаждения и страха, кроме той невольной боязни, сжимающей сердце при мысли о неизбежном конце, мы неспособны более к великим жертвам ни для блага человечества, ни даже для собственного нашего счастия, потому что знаем его невозможность, и равнодушно переходим от сомнения к сомнению, как наши предки бросались от одного заблуждения к другому, не имея, как они, ни надежды, ни даже того неопределенного, хотя истинного наслаждения, которое встречает душа во всякой борьбе с людьми или с судьбою” (Ср. образы лермонтовской "Думы” и публицистический стиль Чаадаева). На этом идеологическом фоне эффектно выступает парадоксальное решение злободневного вопроса русской общественной жизни 30–40-х годов – об убеждениях как об основном атрибуте развитой, интеллигентной личности”.
Характерно, что об убеждениях, надо полагать, политических убеждениях Печорина, в тексте нет речи. Но есть аллюзии. В конце своего "Журнала” Печорин вспоминает ночь перед дуэлью с Грушницким: "С час я ходил по комнате, потом сел и открыл роман Вальтера Скотта, лежавший у меня на столе: то были "Шотландские пуритане”. Я читал сначала с усилием, потом забылся, увлечённый волшебным вымыслом. Неужели шотландскому барду на том свете не платят за каждую отрадную минуту, которую дарит его книга?” (290–291).
Что же за книга, вернее, её идеи, заставили человека забыть о возможной скорой смерти? Эйхенбаум выяснил это обстоятельство: «В следующей главе Мортон излагает свою политическую позицию: "Я буду сопротивляться любой власти на свете, – говорит он, – которая тиранически попирает мои записанные в Хартии права свободного человека; я не позволю, вопреки справедливости, бросить себя в тюрьму или вздернуть, быть может, на виселицу, если смогу спастись от этих людей хитростью или силой”. Дело доходит до того, что даже лорд Эвендел, не принадлежащий к партии вигов, должен признаться: "С некоторого времени я начинаю думать, что наши политики и прелаты довели страну до крайнего раздражения, что всяческими насилиями они оттолкнули от правительства не только низшие классы, но и тех, кто, принадлежа к высшим слоям, свободен от сословных предрассудков и кого не связывают придворные интересы”» [11].
Да ведь Григорий Александрович, который зачитался накануне поединка, либерал, и даже не чужд демократических взглядов… Впрочем, либеральными взглядами отличались в России XIX века и противники демократов славянофилы. Но как бы то ни было, процедура дуэли во всей полноте продемонстрировала масштаб личности Печорина. Это необычный человек и личность, занятая вопросами собственной независимости от существующего порядка вещей, к тому же сама формирующая этот порядок. Случайно подслушав разговор заговорщиков во главе с драгунским капитаном, желающих посмеяться над ним, он, в свою очередь не просто сам посмеялся над ними, но жестоко отомстил им и их представителю Грушницкому, а в их собирательном лице обществу, за бессмысленность существования, за покорность судьбе, за мелочность помыслов и страстей. Он опасен в их глазах, потому что издевательски иронично встречает их любые самопроявления, и он страшен в их глазах, потому что не прощает даже их невольные низости.
Так что Лермонтов дал нам представление о гражданских взглядах и настроениях Печорина, о которых уточняется: «<…> Печорин должен был играть трудную и рискованную роль "героя нашего времени” с невыполненным "высоким назначеньем”».
В лермонтовском романе по понятным цензурным причинам о политике не говорится. Но этого и не нужно, любой русский роман затрагивает политическую тематику много глубже, чем политический трактат. Чем плоха самохарактеристика Печорина, как мы уже узнали, предпочитающего жить разумом, а не чувствами, не утратившего "навеки пыл благородных стремлений”: "Я люблю врагов, хотя не по-христиански. Они меня забавляют, волнуют мне кровь. Быть всегда настороже, ловить каждый взгляд, значение каждого слова, угадывать намерения, разрушать заговоры, притворяться обманутым, и вдруг одним толчком опрокинуть всё огромное и многотрудное здание их хитростей и замыслов – вот что я называю жизнью!” (274). Характеристика либо разбойника, либо "вольтерьянца”; нигилистов в России ещё не появилось. А благонамеренный подданный Российской империи не мог быть таким, каким здесь описан.
”…За что они все меня ненавидят? думал я. За что? Обидел ли я кого-нибудь? Нет. Неужели я принадлежу к числу тех людей, которых один вид уже порождает недоброжелательство? И я чувствовал, что ядовитая злость мало-помалу наполняла мою душу” (282). Эта рефлексия не может принадлежать нигилисту или цинику. Самокопание благотворно, хотя и горько для души: "Я иногда себя презираю... не оттого ли я презираю и других?..” (283). "Что ж? умереть, так умереть: потеря для мира небольшая; да и мне самому порядочно уж скучно. <…> Пробегаю в памяти всё моё прошедшее и спрашиваю себя невольно: зачем я жил? для какой цели я родился?.. А верно она существовала, и верно было мне назначенье высокое, потому что я чувствую в душе моей силы необъятные; но я не угадал этого назначенья, я увлёкся приманками страстей пустых и неблагодарных; из горнила их я вышел твёрд и холоден, как железо, но утратил навеки пыл благородных стремлений, лучший цвет жизни. И с той поры сколько раз уже я играл роль топора в руках судьбы! <…> Моя любовь никому не принесла счастья, потому что я ничем не жертвовал для тех, кого любил; я любил для себя, для собственного удовольствия <…> И, может быть, я завтра умру!.. и не останется на земле ни одного существа, которое бы поняло меня совершенно. Одни почитают меня хуже, другие лучше, чем я в самом деле... Одни скажут: он был добрый малый, другие – мерзавец!.. И то и другое будет ложно. После этого стоит ли труда жить? а всё живешь – из любопытства; ожидаешь чего-то нового... Смешно и досадно!” (289–290).
Одновременно с этим Виноградов разглядел "экспериментальное отношение” Печорина к людям, особенно к женщинам. В результате "с образа женщины совлекается романтический ореол” [13]. Виноградов также отмечает у Лермонтова бoльшую, чем у Пушкина, сложность изображения женского характера, заключая: «Эти принципы парадоксального понимания чужой душевной жизни, эти приёмы аналитического изображения типических характеров современности не только открывали новую сторону живой действительности, не только способствовали более глубокому и непредубежденному её осмыслению, но и ярче освещали центральный образ самого "Героя нашего времени”» [14].
…Княжна, видимо, ждёт от Печорина предложения: он ради неё был на краю гибели! А он: "– Княжна, – сказал я: – вы знаете, что я над вами смеялся!.. Вы должны презирать меня. – <…> Она обернулась ко мне бледная, как мрамор, только глаза её чудесно сверкали. – Я вас ненавижу... – сказала она. Я поблагодарил, поклонился почтительно и вышел. Через час курьерская тройка мчала меня из Кисловодска”… (304).
"…И теперь здесь, в этой скучной крепости, я часто, пробегая мыслию прошедшее, спрашиваю себя, отчего я не хотел ступить на этот путь, открытый мне судьбою, где меня ожидали тихие радости и спокойствие душевное... Нет! я бы не ужился с этой долею!..” (305).
Печорин показал себя "бунтовщиком хуже Пугачёва” [15], бунтовщиком с идеями, то есть, революционером, идущим против стези, уготованной ему судьбой. Это совсем не значит, конечно, что такому человеку суждено стать вождём граждански недовольной части населения, или, на худой конец, предводителем шайки разбойников, но несомненно, что он личность из этого ряда, во всяком случае, некто вроде реформатора общества.
Думается, это почувствовал Николай I. Вот его оценки романа и его автора: "Я дочитал "Героя” до конца и нахожу вторую часть отвратительной, вполне достойной быть в моде. Это то же самое преувеличенное изображение презренных характеров, которое имеется в нынешних иностранных романах. <…> это жалкая книга, обнаруживающая большую испорченность её автора. Характер капитана намечен удачно. Когда я начал это сочинение, я надеялся и радовался, думая, что он и будет, вероятно, героем нашего времени <…>” [16].
Действительно, старый простой служака Максим Максимыч, всем нравился и нравится, но именно поэтому он не главный герой Лермонтова. Николай это видел, как видел и смутный второй смысловой слой романа, который и писался ради намёка на "иностранную моду” и выразил огромное сожаление автора, что до этой "моды” Россия не дозрела.
Именно поэтому в "Герое нашего времени” постоянно заходит речь о судьбе, предназначении, роке. "Образ Печорина остался бы незавершённым и ирония исторической обречённости "героя нашего времени” не приобрела бы трагического колорита, если бы не было "Фаталиста”. В этой новелле образ Печорина окружается символическим ореолом рока, судьбы. Печорин бросает вызов смерти и выходит победителем из экспериментальной игры с судьбой” [17].
Судьба видится молодому Лермонтову пока невнятной, но горькой для независимой личности, и не напрасна же эта заключительная повесть о предопределении, грозящем Печорину смертью, которой он совсем не боится. Эта отсроченная гибель, нашедшая его в Персии, для романа лишь робкая надежда на рок, вдруг да принёсший в родную сторону эту самую "иностранную моду”...
Начало "Фаталиста” как будто и говорит об этом: "Однажды <…> рассуждали о том, что мусульманское поверье, будто судьба человека написана на небесах, находит и между нами, христианами, многих поклонников; каждый рассказывал разные необыкновенные случаи pro или contra.
– Всё это, господа, ничего не доказывает, – сказал старый майор: – ведь никто из вас не был свидетелем тех странных случаев, которыми вы подтверждаете свои мнения...” (305).
Это завязка новой истории, но скорее продолжение и завершение прежней. В заключительной главе романа Печорин предстаёт обращённым к Востоку. Идея предопределения судьбы была модна в петербургских салонах: люди начала века уважительно относились к непонятным восточным воззрениям. А.А.Краевский передаёт такие слова Лермонтова о России и русских: "Мы должны жить своею самостоятельною жизнью и внести своё самобытное в общечеловеческое. Зачем нам всё тянуться за Европою и за французским. Я многому научился у азиатов, и мне бы хотелось проникнуть в таинства азиатского миросозерцания, зачатки которого и для самих азиатов и для нас ещё мало понятны. Но, поверь мне <…> там, на Востоке, тайник богатых откровений” [18].
Вероятно, этот интерес к Азии идёт от романтизма. Вся Европа уже в средние века пережила это увлечение восточными загадками, и оставила следы этого в привычных домашних халатах, увлечениях кальянами и ядами, а также помадами и мазями, благовониями и арабскими скакунами, и ещё интересом к мусульманскому поверью, "будто судьба человека написана на небесах”…
Вопрос о роли Азии, равно как и Европы в истории России был в то время очень актуальным: западники и славянофилы этим вопросом только и занимались. Их спор и породил наконец официальную формулу империи: православие, самодержавие, народность. Но она не устроила и тогда и потом многих. Несомненно, что русское образованное общество к этому времени выплеснуло свои настроения после очередного периода безвременья, очень эмоционально описанного в романе М.Ю.Лермонтова "Герой нашего времени”.
Русская литература уже стала замечательно внятным способом выражения социальных и моральных чаяний, так что можно уже было не говорить всё напрямую, как в радищевском "Путешествии из Петербурга в Москву”, необыкновенно раздражившем императрицу.
Так вот дискуссия западников и славянофилов, показав всё идейное многообразие и философскую сложность русского общества, выбросила в публику идею: мы русские, такие, как есть, у нас много пространства, но нет свободы. При этом западники выкрикнули громче оппонентов свой лозунг: "Не хотим стоять враскоряку – одной ногой в Европе, другой в Азии! Мы европейцы!”.
И обществу впервые открылось, что русские наконец осознали себя самобытной нацией. Это понимание нашло наиболее отчётливое отражение в литературе и литературной критике. В.Г. Белинский, А.С. Пушкин, М.Ю. Лермонтов, Н.В. Гоголь, а за ними и весь "золотой век” русской литературы показал это осознание. В периодических изданиях замелькало словосочетание "национальное самосознание”. А очень многие популярные издания России второй половины XIX века носили в названии, ставшим необыкновенно популярным, прилагательное "русский”: "Русский курьер”, "Русские ведомости”, "Русское слово”, "Русский вестник”, "Русская мысль”, "Русское богатство”, "Русская старина”. Сейчас для всего мира русский роман и русский реализм значат очень многое.
Нелишне будет вспомнить, что начало этому во многом положил и Лермонтов. Его Печорин благодаря дуэльной истории, рассказанной подробно, предстаёт человеком незаурядным по резкости своего характера и глубине своей личности. Он предельно требователен к людям, и эта особенность усиливается тем обстоятельством, что и к себе он не менее требователен. И ещё Печорин мастер интриги – не столько расчётливый, сколько импульсивный; он блестящий импровизатор. С таким человеком непросто любому, поэтому симпатии этот характер вызывает только у посторонних, в данном случае у читателей лермонтовского романа. Впрочем, нельзя не признать, что Григорий Александрович, будучи плодом постдекабристского развития общества, несёт и черты до странности испорченного человека. Тем более значительным характер Печорина представляется для просвещённого читателя, не могущего невольно не задаваться вопросом: почему этот человек, конечно же, не найдёт подобающего себе места в тогдашней России?
Этот вопрос не что иное, как констатация очередного российского безвременья, очень ярко и убедительно показанного Лермонтовым. Здесь писатель предстал зрелым реалистом, усвоившим традиции европейского свободомыслия, стеснённого безграничным отечественным консерватизмом.
|